Любовь к Люсьену и счастье этой любви склоняют меня к тому, чтобы признать мораль, более подобающую вашему миру. Дело не в том, что я стал более великодушным, — я всегда был таковым, но мне кажется, что шершавая цель, к которой я стремлюсь, суровая, как железный флажок на макушке ледовой горы, столь желанная, столь любезная моей гордости и моему отчаянию, подвергает мою любовь чрезмерной опасности. Люсьен не подозревает, что я нахожусь на подступах к преисподней. Мне все еще нравится идти туда, куда он меня ведет. Насколько сильнее, вплоть до головокружения, падения и рвоты, опьяняла бы меня любовь, если бы Люсьен был вором и предателем. Но любил бы он меня в таком случае? Разве его нежность и легкое смущение, которое он во мне вызывает, не объясняются его мягкостью и покорностью правопорядку? И все же я хотел бы связать свою жизнь с каким-нибудь невозмутимым, но улыбающимся извергом, сделанным из железа, который грабит, и убивает, и стучит на мать и отца. Я все еще мечтаю о нем, чтобы сделаться чудовищным исключением, под стать чудовищу — посланцу Бога, которое удовлетворит мою гордость и страсть к духовному одиночеству. Любовь Люсьена приносит мне радость, но когда я прохожу по Монмартру, где долгое время жил, то, что я там вижу — вся эта грязь, — отдается в моем сердце болью и возбуждает мое тело и душу. Я лучше всех знаю, что в этих трущобах нет никакой тайны, и все же они кажутся мне загадочными. Решение вновь поселиться здесь, чтобы обрести гармонию с преступным миром, стало бы немыслимым возвращением в прошлое, ведь эти кварталы бездушны, как местные урки с бесцветными физиономиями, а «коты», наводящие страх на округу, удручающе глупы.
Ночью, когда Люсьен возвращается в свою комнату, я пугливо съеживаюсь под одеялом и мечтаю о том, чтобы рядом со мной возлежало тело более грубого, более грозного и более нежного вора. Я намереваюсь вскоре вернуться к опасной жизни бродяги в самом злачном квартале самого злачного порта. Я брошу Люсьена. Пусть он выкручивается как может. Я уеду, отправлюсь в Барселону, Рио или куда-то еще, но сначала сяду в тюрьму. Я повстречаю там Сека Горги. Черный великан осторожно вытянется на моей спине. Негр, кромешнее ночи, окутает меня своим мраком. Его мышцы, возлежащие на мне, станут пульсирующими приливами могучего океана, стремящимися сойтись в неподатливой, неистово атакованной точке, и все его тело, сосредоточенное на своем желании, которое ведет к моему же благу, будет содрогаться от удовольствия. Потом мы замрем. Он продолжит свое погружение. Затем, сраженный дремотой, негр навалится на мои плечи и сокрушит меня своим мраком, в котором я мало-помалу растаю. Открыв рот, я буду чувствовать, как он цепенеет, прикованный своим стальным стержнем к этой сумрачной оси. Я обрету легкость. Я позабуду о всякой ответственности. И мой ясный взор — дар орла Ганимеду — воспарит над миром.
Чем больше я люблю Люсьена, тем быстрее пропадает у меня тяга к ворам и воровству. Я счастлив от того, что люблю его, но большая печаль, непостоянная, как тень, и тяжелая, словно негр, простирается над моей жизнью и слегка опирается на нее, едва касается и подавляет ее, проникая в мой приоткрытый рот: это сожаление о моем мифе. Благодаря любви к Люсьену я постигаю мерзкие нежности ностальгии. Чтобы с ним расстаться, я могу покинуть Францию. Тогда мне придется растворить его в своей ненависти к этой стране. Но у этого милого ребенка глаза и волосы, грудь и ноги идеальных воров, тех, которых я обожаю, и, если я брошу его, мне будет казаться, что я бросил их. Его спасение — в его обаянии.
Сегодня вечером, когда я гладил его кудри, он задумчиво проговорил:
— Мне так хотелось бы поглядеть на моего малыша.
Вместо того чтобы придать ему жесткость, эта фраза его смягчила. (Как-то раз, будучи проездом в каком-то городе, он сделал ребенка одной девушке.) Мой взгляд, устремленный на него, становится более нежным и серьезным. Я взираю на этого мальчугана с гордым лицом и улыбкой, с живыми, кроткими и лукавыми глазами, как смотрел бы на молодую супругу. Боль, которую я причиняю этому существу мужского пола, заставляет меня неожиданно уважать его, побуждает к новым нежностям, и эта глухая, отдаленная и почти затаенная боль расслабляет его, как воспоминание о родовых муках. Он улыбается мне, и меня еще больше распирает от счастья. Я чувствую, что моя ответственность возросла, как будто небо только что — в буквальном смысле слова — благословило наш союз. Однако сумеет ли он впоследствии позабыть в объятиях своих любовниц о том, чем был для меня? Что станет с его душой? Уйдет ли неизбывная боль? Отнесется ли он к этому столь же безразлично, как Ги; так же улыбаясь и пожимая плечами, попытается ли отбросить назад и развеять по ветру своей легкой походки эту тяжкую и глубокую боль — меланхолию раненого самца? Не появится ли у него небрежное отношение ко всему?
Читать дальше