- Ну, Шмидт, у тебя нынче очередной день злословия. Не успел я вырвать из твоих когтей беднягу Риндфлейша, не успел ты покаяться, как уже набрасываешься на его несчастного зятя. Между прочим, если бы я и рискнул в чем-нибудь упрекнуть Иммануэля, то нашел бы другой повод.
- Какой, позвольте узнать?
- Он не имеет авторитета. То, что он не имеет его дома, еще полбеды. И вдобавок не наше дело. Но то, что он, как я слышал, и у гимназистов не имеет авторитета, это уж совсем никуда не годится. Понимаешь ли, Шмидт, для меня величайшая трагедия последних лет - постепенное исчезновение категорического императива. Как я вспомню в этой связи про старого Вебера! О нем, помнится, рассказывали, что когда он входит в класс, можно услышать, как сыплется песок в песочных часах, и ни одному ученику выпускного класса даже в голову не приходило при нем шептаться, не говоря уже о подсказке. Кроме его собственных речей - это я про Вебера,- в классе не было слышно ни звука, если не считать шороха страниц, когда ученики перелистывали Горация. Да, Шмидт, это были времена, тогда имело смысл быть преподавателем или директором. А теперь мальчишки подходят к тебе в кондитерской и говорят: «Господин директор, если вы уже прочитали, я попросил бы…» Шмидт рассмеялся.
- Да, Дистелькамп, они теперь таковы, и таково новое время, правда твоя. Но я не склонен сокрушаться по этому поводу. Ведь что они представляли собой, эти вельможи с двойным подбородком и красным носом, что они представляли собой, если смотреть истине в глаза? Гуляки, которые лучше разбирались в бургундском, чем в Гомере. У нас любят толковать про старое, доброе время. Вздор! Пить тогда умели, это правда, это видно и по их портретам в актовом зале. Чувство собственного достоинства, окостенелое величие - это все у них было, этого у них не отнимешь. Но каковы они были во всем остальном?
- Лучше, чем сегодня.
- Не нахожу. Еще когда я курировал нашу школьную библиотеку - благодарение богу, я с этим разделался,- мне частенько приходилось заглядывать в наши школьные программы, в диссертации и речи по случаю, весьма тогда принятые. Я понимаю, каждая эпоха считает себя исключительной, и пусть те, кто придет после нас, посмеются над нами, я не против, но поверь, если судить с позиций сегодняшнего знания, даже просто вкуса, следует честно признать, что гелертерство в напудренных париках с его немыслимым высокомерием было поистине ужасно и может нынче вызывать у нас только смех. Не помню точно, при ком, кажется, при Родегасте, вошло в моду - уж не потому ли, что у него самого был сад возле Розентальских ворот? - черпать темы для торжественных речей и тому подобного в садоводстве, и мне доводилось читать диссертации о садовой флоре в раю, о планировке Гефсиманского сада и о плодоношении Иосифова сада в Аримафее. Словом, сады и еще раз сады. Ну-с, что ты скажешь?
- Да, Шмидт, с тобой трудно тягаться. Ты всегда умеешь подметить смешное, ты выхватываешь его, накалываешь на булавку и демонстрируешь человечеству. Но то, что лежало рядом и было много важнее, ты просто упускаешь из виду. Вот ты вполне справедливо сказал, что потомки будут потешаться над нами. Да и кто может поручиться, что в один прекрасный день мы не займемся исследованиями еще более нелепыми, чем исследование райской флоры? Дорогой Шмидт, главное - это все-таки характер, не тщеславная, а добрая и чистая вера в самих себя. Bona fide [35] В доброй вере (лат.).
мы должны идти вперед. Но мы, с нашей вечной критикой, даже если это самокритика, неизменно скатываемся к mala fides [36] Неверию (лат.).
, мы и сами себе не верим, как не верим тому, что преподаем. А без веры в себя и в свое дело не будет ни охоты, ни радости, ни благодати, и уж наверняка не будет авторитета. Вот о чем я сожалею. Как войско немыслимо без дисциплины, так и школа без авторитета. То же и с верой: вовсе не обязательно верить в истинное, но верить хоть во что-нибудь необходимо. Любая вера обладает таинственной силой. А стало быть, и авторитет.
Шмидт улыбнулся.
- Нет, Дистелькамп, тут я не согласен. В теории это еще куда ни шло, но в практике утратило всякий смысл. Разумеется, надо пользоваться уважением гимназистов. Мы не сходимся только в вопросе о том, каковы истоки этого уважения. Ты пытаешься все свести к характеру, а про себя, даже если не говоришь вслух, думаешь так: «В того невольно верят все, кто больше всех самонадеян». Но, дорогой друг, именно этот постулат я оспариваю. На одной только вере в себя или, если позволишь, на одном только важничанье да чванстве в наши дни далеко не уедешь. На место этой устаревшей силе пришла реальная сила знания и умения, ты только открой глаза и сразу увидишь, что профессор Хаммерштейн, участник сражения под Шпихерном, сохранивший с тех пор повадки бравого подпоручика, что Хаммерштейн классом не владеет, тогда как наш Агатон Кнурцель с лицом Панча и двойным горбом - ему, правда, и мозгу отпущена двойная порция,- повторяю, Агатон Кнурцель с лицом хищной птицы держит класс в страхе и трепете божьем. А теперь возьми мальчиков, особенно наших, берлинских, эти живо разнюхают, кому какая цена. Если бы один из старцев, облаченный в собственное достоинство, восстал из гроба и задал бы им агрономическое описание рая, куда бы он делся со всем своим величием? И трех дней бы не прошло, как о нем появились бы стишки в «Кладерадатче», и сочинили бы их его же ученики.
Читать дальше