— Кроме того, — продолжал пастор, — способность человека говорить дает ему возможность обмениваться словами и мыслями с другими людьми. Это же куда лучше, чем говорить с самим собой. Так что никак нельзя отрицать пользу общения.
— Я не виноват в том, что умею говорить, — заявил старик. — И не скрываю, что человеческую речь считаю самой большой напастью в мире. Вот я и выхожу из игры.
— И тем не менее ты говоришь, Кнут.
— Большое несчастье постигло человечество, когда люди стали составлять слова — вместо того чтобы петь. Как только человек в далекие незапамятные времена произнес первое слово, тогда же возникла ложь.
— Но взаимопонимание между двумя душами, любовь между женщиной и мужчиной — что было бы с нами без всего этого? По-моему, тот, кто отрицает это, перестает быть человеком. Даже отверженным.
— Я ни в грош не ставлю всю эту никчемную болтовню. Мне горько оттого, что приходится иметь дело с людьми. Я хочу оставаться один на один с собой.
— Но позволь, дорогой Кнут, человеческое общение — это же путь развития мировой истории, — сказал пастор.
— Не верю я в мировую историю, — заявил старик. — Это еще одна из побасенок. Все, что выражено словами, вызывает у меня подозрение. Я предпочитаю слушать журчание ручья.
— Во что же ты тогда веришь, Кнут?
— Мне вполне достаточно щебета и чириканья птицы, что прилетает сюда ко мне на изгородь, можете не сомневаться. Она знает все, что нужно знать о мире. Она знает все, что нужно, чтобы жить на свете. И никто не может рассказать больше ее. Я верю в птиц. Пожалуй, настанет время, когда люди станут птицами, хотя пока что на это мало похоже.
— Но сейчас, когда приближается твой конец и святая церковь предлагает тебе все, что она может даровать душе, что ты скажешь теперь? — домогался пастор.
— Я одного хотел, — начал старик, — избегать общения с людьми. Поэтому я считаю, что те несколько лет, которые я прожил здесь, я находился в царстве небесном. Но наступает день, когда человек жаждет распрощаться с птицами, с небом, богом и всеми ангелами, и вот такой день наступил для меня. И этот день не так уж плох.
Один из посетителей при этой тираде промолвил:
— Наконец нашелся человек, которому не страшно помирать!
— Представляю, как безрадостно было твое существование, бедняга, — вставил другой, поеживаясь, словно мороз пробежал у него по спине.
— Ну, зачем же торопиться с такими заявлениями, — возразил старик. — Тот, кто слушает ручей, вряд ли почерпнет многое, слушая вас. Один солнечный день — награда за все дождливое лето. Птица, сидящая на изгороди, весной поет день и ночь, и так два с половиной месяца кряду. Остаток года — всего лишь отголосок весны. День измеряется часами и минутами, но из всех минут самая блаженная та, когда человек засыпает утомленным, пусть даже эта минута незначительна, пусть не каждый это чувствует. Что ты там написал, пастор? Написал он там про землю и дом? Меня что-то стало клонить ко сну.
— Не кажется ли тебе, мой дорогой Кнут, что все это немного неразумно? Ну, к чему тебе морочить всем голову и подписывать бумаги об этой хижине и об этой земле, которую ты покинешь и до которой тебе нет никакого дела? Разве тебе не все равно, что с этим станется? Не лучше ли в последние минуты подумать о загробной жизни, о грядущей вечности?
— Может статься, что наш земной мир всего-навсего сущий вздор, — сказал старик. — Но, как бы там ни было, я привык рассматривать его как неизбежный факт. Поэтому я предпочитаю оставить завещание прежде, чем отправлюсь к праотцам, а то как бы не опоздать. Так вот, мои семнадцать овец…
Но пастора нелегко было сбить. Он упорно стоял на своем:
— Плохой бы я был тебе друг, дорогой Кнут, если бы я, пастор твоего прихода, не попытался в эти последние минуты пробудить в тебе хотя бы слабый проблеск симпатии к истинной вере. Я думаю, это сняло бы тяжесть и с тебя и со всех нас, Кнут.
— В молодости я любил зачитываться книгами. Тогда я верил в семь учений. Но факты рассеяли их в том же порядке, в каком я их приобретал. А теперь ты ко мне пожаловал с восьмым. Факты изгоняют все веры. Я сыт по горло людской болтовней. Вот уж добрых пять десятков лет, как я не открываю книги. Давай-ка лучше вернемся к прерванному делу и запишем, как распорядиться этими несчастными семнадцатью овцами, которых я считаю своими.
Пастор что-то забормотал, проглотил слюну и, собравшись с духом, снова принялся за свое:
— Не думаешь ли ты, что вера в учение, в которое верят все окружающие тебя, создает душевное спокойствие?
Читать дальше