Когда они появились в дверях, Мама чуть-чуть удивилась, но — что поделаешь — она понимала, что по-другому нельзя, и согласилась, чтобы мальчик «разок» переночевал в моей комнате, на стоявшей у окна всегда аккуратно застеленной кровати из светлого дерева, на которой никто никогда не спал. Это была — как говорила Мама — кровать для гостя. Засыпая на правом боку, лицом к окошку, я всегда видел ее в темноте. И испытывал волнение ожидания, потому что эта предназначенная для гостя кровать чем-то напоминала пустой стул, который Мама в Сочельник неизменно ставила у стола на случай, если кто-нибудь вдруг постучит в нашу дверь и сядет с нами за праздничный ужин.
Мальчик был грязный, в залатанной куртке не то из армейского, не то из путейского черного сукна; он встал посреди кухни, и Мама сразу же принялась снимать с него эту куртку: «Как тебя зовут?» Но Ханка быстрым движением мягко коснулась ее руки: «Он не говорит…» Мама немножко испугалась, даже невольно поднесла руку к губам. «А как его зовут?» Ханка только пожала плечами, стаскивая с мальчика через голову рубашку.
Потом Мама с Ханкой наполнили теплой водой ванну, и я через щель в неплотно закрытой двери видел, как они терли его губкой. Он все терпеливо сносил, только щурился от света висящей над зеркалом лампы.
Значит, он не говорит… Я видел таких, но издалека, а этот вдруг оказался рядом, и теперь на меня накатил страх, смешанный с любопытством. Я боялся той минуты, когда мне придется ему что-то сказать, а он будет видеть только мои шевелящиеся немые губы.
Мальчик, однако, нас понимал (вероятно, читал по губам), только выразить всего жестами не умел. Мама узнала от пани Штайн, что Ханеман может тут кое-чем помочь, и посоветовала Ханке обратиться именно к нему.
Она была права. Еще во время практики у Ансена, если с утра выдавалось свободное время, Ханеман иногда — отчасти поддавшись уговорам Августа Пфюце, отчасти по собственному желанию — заходил в Коллегиум Эмаус в здании Академии на Винтерштрассе, 14 и заглядывал на четвертый этаж в небольшую, украшенную статуями мифологических божеств аудиторию, где профессор Петерсен из Фрайбурга вел с группой молодых врачей семинар по теоретическим основам языка жестов. Ханемана это очень заинтересовало. После того как он провел много дней в подземельях «Альтхофа», устная речь почему-то начала его раздражать. Да и то, что писали в прессе, казалось настолько пропитанным ложью, что с некоторых пор он перестал даже просматривать ежедневные газеты. Слова? Он доверял только глазам и пальцам. Август поддерживал его в этом убеждении. Когда по вечерам в пансионате фрау Ленц в маленькой комнатке на втором этаже разговор заходил о лицах самоубийц, чьи тела попадали на мраморный стол в «Альтхофе», и Август в приливе внезапного воодушевления уже готов был приступить к созданию «танатопсихологии» [46] От танатологии — раздела медицины, изучающего причины смерти, течение процесса умирания и т. д.
— такое патетическое название он придумал для трудного и весьма рискованного искусства физиогномики покойников, — Ханеману его планы казались близкими, хотя в глубине души он сомневался, что подобная разновидность психологии возможна.
В одном, впрочем, он соглашался с Августом. Профессор Ансен устанавливал причину смерти по положению тела, рук, по форме ран, Август же не мог ему простить, что в своих рассуждениях тот совершенно упускает из виду самое важное — лицо. Если бы однажды удалось понять, о чем говорят безмолвные веки покойника, губы, лишенные обманчивой краски, морщины и складки, застывшие в ту минуту, когда оборвалась жизнь! Разве не здесь и только здесь надлежало искать причину, порой заставляющую нас поддаться искушению и отвергнуть Божий дар?
Как-то вечером, возвращаясь из Коллегиум Эмаус, Ханеман с Августом зашли в кафе «Элефант» на Вильгельмштрассе, где — о чем сообщала большая афиша с надписью «Мистер Аутлайн», которую они заметили за темным оконным стеклом, — уже несколько дней выступал мим из Лондона. Август был в превосходном настроении, перспектива ярмарочного — как он выразился — развлечения еще больше его развеселила, и они, смеясь, спустились по ступенькам в круглый, погруженный в красноватый полумрак зал и заняли место прямо перед зеркальной эстрадой. Однако, когда на эстраду вышел высокий мужчина во фраке, его припорошенное белоснежной пудрой лицо показалось им поразительно похожим на лица, которые они каждый день видели в подземельях «Альтхофа», и Ханеману стало страшно. Мистер Аутлайн, словно уловив то краткое, как вздох, мгновение, когда сердце Ханемана вдруг замерло, подошел к нему и положил руки в белых перчатках ему на плечи. Музыка заиграла тише. Напудренное лицо приблизилось, Ханеман ощутил запах белил, откинул голову, но лицо с черными дырками зрачков даже не дрогнуло. Мистер Аутлайн смотрел Ханеману в глаза. У него был большой, похожий на медузу, полнокровный рот, белые щеки и толстый слой туши на веках. Мимы, которых Ханеман помнил с детства, гримасничали, стараясь перещеголять друг друга, танцевали и бегали по сцене, вычерчивая в воздухе паутину невидимых извилистых линий, в которую норовили поймать души зрителей, — но у этого под покровом белил в лице таилось что-то неподвижное. Весь зал уставился на них. Ханеман покраснел до корней волос: ему вдруг показалось, что этот неподвижный человек знает. Знает, чем он, Ханеман, занимается в подземельях «Альтхофа».
Читать дальше