— Несчастный случай, — сказал Ланглуа.
А вернувшись домой, он взял незаконченный рапорт об отставке и приписал: «Досадное отсутствие выдержки и хладнокровия при исполнении служебных обязанностей… спусковые крючки пистолетов износились и стали причиной ужасного несчастного случая, виновником которого стал я, проявив непростительную халатность, так как не проверил тщательнейшим образом состояние оружия».
Он положил рапорт в конверт и отправил по назначению.
Об этом Ланглуа я потом еще немало слышал историй. Лет тридцать с лишним тому назад под липами стояла каменная скамья, и на ней всегда сидели старики, умело продлевавшие свою старость. То один из них, то другой рассказывали такие вот истории.
— Всего через год, в 46-м, мы даже не сразу узнали Ланглуа, когда он вернулся. Надо сказать, он сильно изменился.
Дело было поздней весной, в вечерних сумерках. Очень красивый вечер был, какие у нас в эту пору нередки: небо было цвета золотистой горечавки. Мы готовились к началу летних полевых работ и возились помаленьку в огородах, что возле поворота дороги на Сен-Морис. В том месте дорога выходит из ложбины над котловиной, в которой у всей деревни есть огороды, а чтобы попасть в деревню, дорога описывает вокруг этой котловины дугу, почти полный круг.
В ту пору, тем более в такой час, не было срочных работ, занимающих все внимание. Прокладывали канавки для орошения, окучивали. Так что у нас была возможность почаще поднимать голову. Особенно в такие бархатные вечера.
И вот из ложбины появился всадник, который ехал из Сен-Мориса. Конь под ним был красавец, ретивый, нервный, и всадник отлично владел всеми его курбетами и поворотами, умело позволяя выполнять только те, которые ему не мешали, но делали движения красивыми. На всаднике был редингот, застегнутый до самой шеи и туго подпоясанный, правда, без обшивки шнурками, зато цилиндр на голове был вызывающе красивый. Его размеры, форма, ткань, то, как он был надет слегка набекрень и немного на лоб, ловкость, с какой его удавалось сохранять на голове, несмотря на резкие повороты коня, — все это вместе было как пинок под зад всем тем, кто на него смотрел.
Сами понимаете, что мы не спускали с него глаз, пока он ехал по дороге вокруг огородов. Мы не привыкли, чтобы кто-то так вызывающе вел себя на нашей земле. Все подумали: «Ух ты какой!», сами не зная, какой, но точно зная, что этакий.
Нет, это был не кто-то этакий, это был Ланглуа. Его приезд отпраздновали, стали его поздравлять, но он уклонился от поздравлений и не дал даже похлопать себя по плечу, а всем так этого хотелось. А Фредерик II от радости, увидев его, хлопнул себя по ляжкам, но и ему он сказал всего два-три слова, не больше. Два-три слова, причем даже не «привет», не «здорово», а какие-то до того неожиданные слова, что мы просто не поняли, что он сказал. Резко повернувшись, он пошел на кухню к Сосиске, закрыл за собой стеклянную дверь и поднялся по лестнице наверх, в комнату, которую когда-то снимал. И Сосиска тоже смотрела на него, вытаращив глаза.
Он и впрямь сильно изменился. Не то, чтобы в нем была какая-то обида или злость какая, потому что на следующий же день опять в своем цилиндре (у нас о нем говорили: «все же для нас мог бы надеть и другую шляпу!») он нанес визит мэру, чтобы предъявить тому свидетельство о том, что он, Ланглуа, назначен главным егермейстером по охоте на волков, или, как это еще называется, главным инспектором охотничьего надзора.
И опять странности какие-то! Потому что совсем недавно приезжал инспектор охотничьего надзора (с ним еще были горный инженер из Ла-Мюра и хозяин шоколадной фабрики из Гренобля, якобы для охоты на кабанов, а все закончилось тем, что половили немного птичек, а потом организовали ужин-мальчишник), но не было никогда никакого главного инспектора, никакого старшего егермейстера. К тому же тот егермейстер жил в Мане, так что если он, этот г-н Барэм, не разыгрывал нас, то главный егермейстер должен был бы жить по крайней мере в Гренобле, разве не так? Причем в богатом квартале. А этот (Ланглуа) сказал мэру официально, что намерен жить здесь, то есть у нас.
Обычно мы не поддаемся гордыне по пустякам. И даже когда есть основания для гордости, мы их все тщательно рассматриваем прежде чем решить, что это достойно нашей гордости. Но на этот раз у всех было впечатление, что гордиться действительно есть чем. Даже после того, как Ланглуа, как и раньше, стал на пансион у Сосиски.
К тому же, мы заметили, что редингот его, хоть и без завитушек, был пошит из тонкого сукна, что вместо него Ланглуа иногда надевал куртку из буйволиной кожи, мягче тонкого белья, что брюки были, на зависть всем, из вышитого монмельянского шелка или из бархата, что ткут в Аннеси. На ногах у него были безукоризненные сапоги, и он невозмутимо пачкал их. Ноги его казались в них изящнее дамских. Но главное — три огромных шапки-ушанки: одна из клетчатого английского сукна, другая из грубой шерсти, а третья — из меха выдры. Шапки эти нам было, конечно, гораздо приятнее видеть на нем, чем цилиндр, который он, однако, по воскресным дням все-таки носил. К тому же ходили слухи, что у Сосиски он остановился временно и что в его намерения входит построить домик (бунгало какое-то) в одном чудесном месте, в общем, в том месте, куда мы никогда не ходим, расположенном на высоте, господствующей над долинами, откуда в хорошую погоду виден синий зонт торговца — разносчика еще за неделю до того, как он придет сюда.
Читать дальше