— Да, не было у нас основы для общения. А я тебя, Нина, вечность не видал. А что такое вечность?
— Ты какой мрачный, милый доктор. Неужели из-за болезни? Это же все преходяще.
— Сейчас я уже совсем развеселился. Все преходяще. А что у тебя за книга, Нина? Это я по привычке спрашиваю. Читаю мало.
— Только что купила…
— Про любовь или про войну?
— Про зверей.
— А охотники там есть?
— Нет.
— Значит, про любовь. Я все, Нина, делю на «про любовь» и «про войну». Ведь если подумать — все делится только так. «Гамлет» — про войну, «Война и мир» — про любовь, «Отелло» — про войну, «Король Лир» — про любовь…
— Хватит, хватит, Женечка, перечислять.
— Книга про…
— Да, Женя, чуть не забыла.
— О чем?
— Тебе от Люды большой привет, у нее все…
— Она у меня была. Как ты считаешь, Нина, разве есть проблема «быть или не быть»? Конечно же всегда «быть». А если вдруг проблема возникает — опять же, значит, «быть». А кому «не быть», так у того ничего не возникает. «Быть или не быть» — вот в чем не вижу вопроса.
— А ты знаешь, Женя, я окончательно решила уходить на другую работу.
— Уходить или не уходить — куда? «Вот в чем вопрос». Куда?
— В нейрохирургическое отделение.
— Вот будешь мне наркоз давать. Оперироваться или не оперироваться — вот в чем вопрос.
— А зачем тебе оперироваться?
— Вот и я говорю — зачем. Не для меня. Не людское это дело, чтобы в мозги лазить. Но с другой стороны, гематома там, наверно, — приступы частые. Рубцы убирать надо, спайки. Не знаю, что-то надо, но ведь эти операции одни из самых негарантированных. Не хочу оперироваться. Не хочу. Это война в мозгах. Это не место для войны. Мне кажется, в мозгах все, Нина!
— Какая там операция, успокойся, Женя, подожди, все пройдет!..
Вот опять, опять. Пошло пятно в глазах, начинается. Опять вселенная поползла в глаза. И опять прошло. Вспоминаю.
— Не могу больше, Галя. Скажи, пусть никто больше не ходит. Не могу я на каждого, от каждого в мир иной уходить. Только ребята, только ради них я готов это терпеть. Нужна операция, Галя. Я не хочу операции. Был бы рак — можно вырезать или не вырезать. Я понимаю этот риск, а это… Все всегда легче идут на риск, который понимают. А этот я не понимаю. Я не хочу никого пускать в мои мозги. Я и сам в них влез сейчас сверх меры всякой, мне это тоже не надо. Но больше я не могу. Я ж не живу. Зачем я себе такой, Сашке зачем, тебе?
— Женечка, подожди. Подожди с операцией. Они пока не дают гарантии, им еще не ясно.
— Да и я не хочу. Но что мне делать?! Галя!
Галя стоит у кресла, гладит его по голове ласково, нежно, ему хорошо от ее руки. Но это ж не может быть вечным лекарством.
— Держи, держи, Галь. Какие гарантии?
— А невропатологи надеются, что может пройти само.
— Вот я приду к людям и говорю им: вот люди, смотрите, я ваш хирург! А они меня вязать — потому какой я им хирург. Я уже ни с кем не могу разговаривать. Вот опять идет, идет.
Неизвестно, что он видел в этот раз. Очнувшись, он закричал категорически и решительно:
— Все! Делаем операцию. Все. И все начинаем сначала. Но я не хочу операции! Не хочу! Но будем, Галя.
Решительно!
Я опять на дежурстве, я опять «играю на гармошке у прохожих на виду». А на дежурстве…
Красный цвет ярок, бросок, назойлив. Его, может быть, совсем немного, а впечатление, что он заполнил все, и мне, хирургу, страшен красный цвет. Он даже на черном, когда делает черное еще черней, все равно ярок, бросок и назойлив.
Я разговаривал с больной, когда услышал шум втаскиваемых носилок, шепоток сопровождающих и говор фельдшеров «скорой помощи» и наших сестер. Первое, что я увидел, — много красного. Первое, что я подумал, — плохо дело, на всю ночь.
Больной лежит неподвижно, не стонет — шок. Кровь на носилках, на черной одежде его.
Сколько уже было их, вот таких, в крови, и обездвиженных, и безмолвных. Кто выписан — и я не знаю, что с ними теперь. Выписываются, и как в воду… Но где-то живы, наверное.
А кто и умер. Часто мы боролись, дрались за них (как принято писать про наше успешное лечение), хотя перед самым началом этой борьбы чаще всего хотелось спать. А часто мы и не успевали бороться или просто — лечить. Так и не леченные, они успевали умереть. И если мы не успевали начинать лечить, то этот мертвый так и оставался для нас совсем чужим трупом. И оттуда, от этого совершенно чужого для нас предмета, мы шли к другому больному или, если это была ночь и не было тяжелых больных, — спать. Или, если это утро, шли докладывать на конференцию или к студентам. И никогда не шли домой. А если была возможность идти домой, например в воскресенье, то все равно невозможно сразу уйти домой, а надо посидеть, покалякать, собраться с силами, а уж потом идти. Впрочем, если мы еще не полечили больного, то нам не надо набираться сил, чтобы уйти отдыхать. И ох как надо добирать сил, когда это твой, уже леченный тобой труп. Как это нелепо — леченный труп. А как сказать? Леченный больной? Но ведь это уже труп. Впрочем, какая разница, как говорить. Важно, как писать в истории болезни. А такие вещи в истории болезни не пишут. Так что эта важная проблема снимается. Не снимается только мысль, что это твой труп. Опять странная формула. Ну как же можно — твой труп? Мой труп? Разве я могу сказать про свой труп — мой труп? Уж лучше я об этом совсем не буду говорить. Но все, что связано с трупом, так странно, так занимает мысли. Вся эта пустая болтовня и есть добирание ушедших иль просто отсутствующих сил. Накапливание.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу