— О негодяй, о… И я принадлежала такому человеку, я! Ах! Шакалы, не люди, шакалы! Ни к чему нельзя прикоснуться — везде грязь.
Негодование охватило Янку с такой силой, что она готова была кричать и плакать.
— Подлые! Подлые! Подлые!
Вскоре вернулся Владек; он принес пудру, бутылку вина и закуску. Войдя в комнату, он осмотрелся вокруг и пристально взглянул на Янку.
— Здесь был Меценат! — резко бросила Янка.
Актер цинично рассмеялся и, перейдя на какой-то нелепый кабацкий жаргон, стал объяснять:
— Это я разыграл его. Давай-ка лучше кутнем.
Янке захотелось сказать ему прямо в глаза о том, какой он подлец, но тут в ее ушах зазвучали слова: «Будь доброй… Прощай…» Она остановилась на мгновение и вдруг залилась спазматическим смехом, бросилась на кровать и заметалась на ней, повторяя сквозь истерический хохот:
— Будь доброй… Прощай…
Через неделю снова началась трудная жизнь и тяжелая борьба, теперь уже только за хлеб.
Как и раньше, Янка пела в хоре, одевалась, сквозь глазок смотрела на публику, которой становилось в зале все меньше; в антрактах бродила меж кулис, по уборным, слышала шепот, музыку, ссоры. Однако ее мысли и чувства непохожи были на прежние, как непохожа была она сама на прежнюю Янку! Она уже не искала в глазах у публики ни огня, ни любви к искусству, не бросала вызывающих взглядов в первые ряды кресел: нужда научила ее считать со сцены зрителей и прикидывать, каков сегодня будет сбор.
Голод научил ее тайком брать из реквизиторской хлеб, которым пользовались на сцене. Она съедала его по дороге домой; нередко это было единственной пищей за целый день. Поклонников теперь у нее не было, никто не провожал ее из театра, ни с кем уже не спорила Янка об искусстве.
Котлицкий куда-то исчез, Меценат рассердился и больше не появлялся, Владек лишь изредка находил случай поговорить с ней, навещал все реже, оправдываясь тем, что все свободное время просиживает возле больной матери. Янка знала, что это ложь, но не возражала, теперь ей было все равно…
Испытывая к Владеку глубокое презрение, она все же не могла забыть о светлых минутах прошлых встреч и не решалась порвать с ним окончательно. Принимала его Янка холодно, не позволяла себя целовать, но сказать ему прямо: «Подлец!» — не могла; он был как бы последним звеном, которое связывало ее с более счастливыми днями.
Янка очень похудела, цвет лица принял нездоровый синий оттенок, да еще вдобавок по всему лицу выступили желтые пятна, из больших, будто стеклянных глаз проглядывал неумолимый, нескончаемый голод. Как тень, бродила она по театру, безмолвная, с виду спокойная, но с ощущением постоянного голода, раздиравшего внутренности; в такие минуты она готова была на все. Случались дни, когда во рту не было ни крошки, когда больно сосало под ложечкой, а в голове стучало только одно слово — есть! Насытиться! Все остальное не имело уже никакого значения.
Не в лучшем положении были и другие актеры. Женщины выкручивались, как могли, а мужчины, особенно те, что добывали кусок хлеба только честным путем, продавали с себя все, даже парики, лишь бы не умереть с голоду!
Сколько тревоги приносил каждый вечер!
— Будем ли сегодня играть?
Этот шепот слышался всюду, он проникал в зрительный зал, где теперь так часто разгуливал осенний ветер, шумел в опустевшем ресторане, где проклинали погоду официанты, тщетно ожидавшие посетителей. Им вторил Гольд, замерзая от холода в своей кассе.
Гнетущая тишина царила в уборных. Даже от самых удачных острот Гляса не прояснялись озабоченные и печальные глаза артистов. Гримировались небрежно. Ролей никто не учил; каждый с тревогой ожидал спектакля, крутился возле кассы и спрашивал:
— Играть будем?
Цабинский что ни день давал новую пьесу, но зал оставался пустым. Поставили «Путешествие по Варшаве» — пусто. Играли «Разбойников» — пусто. Играли такие шедевры, как «Дон Сезар де Базан», «Статуя командора», «Колдунья Вуазон», — пусто по-прежнему.
— Боже ты мой, чего вы хотите? — взывал директор к невидимой публике в зале.
— Вы думаете, они знают? Если бы здесь было триста человек, то наверняка явилось бы еще триста, а раз пришло только пятьдесят, да еще к тому же на дворе дождь, холод, то остается только двадцать, — объяснял Цабинскому редактор, единственный из многочисленных закулисных знакомых, который сохранил верность театру. Остальные разбежались с первыми дождями.
— Это стадо, которое сегодня не знает, где будет пастись завтра, — презрительно заметил Петр.
Читать дальше