— Я знаю… вы… Сенека… Но к Сенеке церковь хорошо… относилась.
И Маркел поднялся. Грузным своим телом, с осторожностью, чтобы не разбудить Андрюшу, двинулся, но сильно скрипнул половицей. Андрюша встрепенулся.
— Не надо, не надо, - забормотал, — я через речку иду, зачем держите, не держите…
Маркел неуклюже, нежно к нему наклонился.
— Спи, спи… это я.
Андрюша приподнялся, бледный со сна, в лунном свете, обнял его.
— Папочка, да… и мама тут?
Я подошла, тоже его поцеловала. Он сейчас же повалился. И вздохнул, зевнул.
— Дедушка умер. Да, я знаю.
Он сказал это так просто и печально. Тотчас же заснул. Маркел пошел к себе наверх, за Псалтырем.
Георгий Александрович недвижно сидел у окна, и лунный свет недвижно серебрил серебряные его усы. Мы молчали.
— Друг, о чем вы думаете?
Он взял руку мою.
— Когда мы вблизи смерти, мы ведь склонны размышлять с повышенной позиции. Особенно, если вот как сейчас, дело идет о вас… О той, рядом с чьей жизнью протекло столько моих годов… — Он прислонил лоб к моей ладони. — В неразделенной нежности.
Что мне сказать? Отец ушел, в какой-то степени седой мой византиец занять должен его место. Я так и отвечала: мы теперь теснее, ближе, потому что одиноче. Он вздохнул.
— Конечно. Много лет я наблюдаю вашу жизнь, с любовью, преданностью… Иногда бывает страшно. Да, иногда боюсь за вас. В ужасном времени…
Он крепко, неожиданно-тоскливо сжал мне руку.
— Давно я не боюсь уж за себя. За вас… о, Боже мой! За легкий ваш узор…
— Маркел сказал бы, — отвечала я: — на все Божья воля.
— Божья воля… Ваш муж христианин, да еще русский. Это значит, все покорно, и пассивно. Стоики иначе чувствовали. Оттого он и ближе.
Лунный свет упал на его руку. Хризолит на пальце отсверкнул зеленовато.
— Помните, в Риме я рассказывал вам о Сенеке? Он, да и они все, освобождали себя смертью, добровольно.
— Это на вас новое кольцо?
Он поиграл слегка пальцем.
— Нет, не особенно. Я вставил другой камень, в первые дни революции.
— Можно поглядеть?
Он снял кольцо.
— Был бриллиант, я вставил камушек попроще.
Я повертела его. Обыкновенное кольцо, и камень не из удивительных. Облако отошло с луны, опять лучи, и ярче прежнего, заиграли в камне. Показалось мне, в его зеленовато-дымной глубине как будто пятнышко.
— Какое пятнышко? Ничего нет, просто луна так осветила. Дайте-ка сюда. Как у ребенка, взял кольцо, опять надел. Точно остался чем-то даже недоволен.
Я встала, и мы вышли в комнату отца. Он лежал на постели, торжествующе. Две свечи в головах, одна в ногах, и так спокойно, истово сложены на груди руки, с Ахтырскою в бледных пальцах.
— «Боже! Ты знаешь безумие мое, и вины мои не сокрыты от тебя.
«Да не постыдятся во мне все, надеющиеся на Тебя, Владыка, Господь Саваоф. Да не посрамятся во мне ищущие Тебя, Боже Израилев!
«Потому что за Тебя несу я посрамление, стыд покрывает лицо мое».
Маркел стоял у столика с грудою книг. На верхней Библия. Свеча прикреплена. Читал он громко, возбужденно, и не путался. На щеках, под глазами, подсыхали слезы. Серебрились слегка в свете.
— «И вины мои не сокрыты от Тебя… Стыд покрывает лицо мое» — я стала на колени, и заплакала. Да, вины его не сокрыты, но сейчас стыд лица не покрывает. Горечь и спокойствие в его лице. А я вот маленькая, чуть не девочка у ног простертого моего пред вечностью отца. И горше, горше все я плакала. Это мое лицо стыд покрывает, это я мало любила и ласкала его, — ах, как мы ничтожны, равнодушны, и мы вспоминаем, узнаем, когда уж поздно.
—«А я беден и стражду; да оградит меня помощь Твоя, Боже!
«Я буду славить имя Божие в песни, буду превозносить Его в славословии».
Георгий Александрович поддержал меня и поднял. В дверях Люба сумрачно стояла, иногда крестилась, низко кланялась.
Я помню и Георгиевского в эту ночь, над Псалтырем. Он стоял вытянувшись, недвижно, и читал спокойно, невысоким и приятным голосом, задумчиво, но неторжественно. В пять мы легли, а с десяти возобновили чтение.
Теперь я встала. В первых словах слезы помешали, а потом окрепла, голос шел ровней и гуще.
Странно было мне читать над собственным отцом. Я много слышала — покойников боятся. Но мне не страшно было. Я его теперь больше любила, чем при жизни. Мне казалось, что смерть выравняла и очистила его. Ушло мелкое, опущенность его последних лет. Лучшее выступило. И читая, я как будто говорила: «да, вот, прими! Через день ты навсегда скроешься, я твоя дочь, прими, прости!»
Читать дальше