Несравненно прекрасен De profundis на этот напев! Это возвышенное прошение, разрешающееся в рыданиях в тот миг, когда душа голосов переходит границы человеческого, прошлось по нервам Дюрталя, трещинками пробежало по сердцу. Затем ему захотелось отвлечься, вдуматься прежде всего в смысл угрюмой жалобы, в которой падшая тварь, в слезах, стеная, взывает к своему Богу. Приходил ему на память вопль третьего стиха, где человек, в отчаянии молящий из бездны Спасителя о милости, зная, что он отныне услышан, со стыдом и смущением затихает и не знает, что сказать еще. Приготовленные оправдания кажутся ему пустыми, обдуманные до тонкостей доводы представляются ничтожными, и тогда он лепечет: «Аще назриши беззакония, Господи, Господи, кто постоит?»
Как жаль, размышлял Дюрталь, что этот псалом, в первых стихах столь великолепно воспевающий безнадежную скорбь всего человечества, в следующих становится личным высказыванием царя Давида. Да, продолжал он свою мысль, я знаю, что его жалобы следует понимать в символическом смысле, исходить из того, что этот деспот говорит о Божьем деле, как о своем, что враги его — это нечестивцы и неверующие, что сам он, как говорят Учителя Церкви, служит прообразом Христа, — все равно его воспоминания о плотском невоздержании, его надменные поучения своему неисправимому народу сужают размах псалма. По счастью, мелодия живет отдельно от текста, живет собственной жизнью, не замыкается в распрях племени, а распространяется по всей земле, воспевая скорби наступающего времени так же, как времени настоящего и ушедших эпох.
De profundis закончился; после недолгой тишины детский хор начал какой-то мотет XVIII века, но Дюрталя не особенно интересовала гуманистическая музыка в церкви. Гораздо более замечательным, нежели самые прославленные произведения театральной и светской музыки, ему казались старые распевы — монотонная, обнаженная мелодия, воздушная, но с тем вместе и замогильная: этот торжественный клич скорби и восторженный — радости, эти грандиозные гимны человеческой веры, некогда пробившиеся в храмах, подобно неудержимым гейзерам, как будто из-под самых подножий романских столпов. Какая музыка, сколь угодно великолепная, или нежная, или печальная, может сравниться с многоголосым De Profundis, с торжественностью Magnificat [27], с величавой энергией Lauda Sion [28], с восторгом Salve Regina [29], со скорбью Miserere [30]и Stabat Mater [31]со всемогущим величием Te Deum [32]? Гениальные художники силились выразить эти священные тексты. Виттория, Жоскен Депре, Палестрина, Орландо Лассо, {3} Гендель, Бах, Гайдн написали чудные вещи; нередко веяние мистики, дуновение самих безвозвратно ушедших Средних веков даже возносило их ввысь — и все же в их сочинениях всегда оставалось нечто мишурное; как бы ни было, эта музыка горделива перед смиренной возвышенностью, трезвым блистанием григорианского пения — а после них все вовсе прекратилось, потому что композиторы стали неверующими.
Впрочем, в новое время тоже можно упомянуть кое-какие отрывки церковной музыки: Лесюёра, {4} Вагнера, Берлиоза, Сезара Франка, — но и в них чувствуется, что в уголок сочинения забился художник — художник, желающий выставить напоказ свое умение, помышляющий о своей славе, а вследствие этого забывающий о Боге. Перед нами выступают великие люди — но люди, с их слабостями, с неотчуждаемым их тщеславием и даже с чувственными пороками. Литургическое пение, почти все сотворенное безымянными авторами за стенами обителей, шло от источника неземного, без единой прожилки греха, без единого стежка искусства. В нем воспаряли души, уже освободившиеся от рабства плоти, выплески вались надмирная любовь и чистейшая радость, и это был, кроме того, язык Церкви, музыкальное Евангелие, доступное, как и само Евангелие, величайшим знатокам и величайшим простецам.
Так! Вернейшее доказательство истины католичества — это искусство, им созданное, искусство, никем доныне не превзойденное! Это примитивы в живописи и скульптуре, мистики в поэзии и прозе, в музыке — древние распевы, в архитектуре — готика и романский стиль. Все это было положено на один алтарь и горело единым жертвенным огнем; все это сплеталось в прядь нераздельных мыслей: почитать, поклоняться, служить Искупителю, приносить Ему неопороченный залог Его даров, отраженный, как в верном зеркале, в душе Его созданий.
Тогда, в ту дивную эпоху Средневековья, когда напитанное сосцами Церкви искусство опережало смерть, устремлялось к самому порогу Вечности, к Богу, тогда в первый и, быть может, в последний раз человечество угадало, смутно приметило представление о божественном, о небесном устроении. От искусства к искусству эти представления перекликались и передавались.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу