Мы со своими сумками прибыли на крикетное поле психиатрической лечебницы, и главный врач заведения, с которым меня познакомили в доме, где я остановился, вышел поздороваться. Я сказал, что сегодня смогу только вести счет за команду Лэмптона (на прошлой неделе сломал себе палец, стоя в воротцах на кочке). Он сказал:
— О, тогда у вас будет очень интересный собеседник.
— Тоже счетчик? — спросил я.
— Кроссли — самый интеллигентный человек во всей лечебнице, — ответил доктор. — Страстный книгочей, превосходный шахматист и прочая, и прочая. Объездил чуть не весь свет. У нас по поводу маний. Самая серьезная его мания — что он убийца, убил якобы двух мужчин и одну женщину в Сиднее, в Австралии. Вторая — повеселей: будто душа его разбита вдребезги — понимай как знаешь. Он редактирует наш ежемесячник, ставит рождественские спектакли, а на днях выступил с дивными фокусами. Он вам понравится.
Доктор нас познакомил. У Кроссли, крупного мужчины лет сорока-пятидесяти, было странное, не без приятности лицо. Но мне было чуточку не по себе с ним бок о бок в судейской будке. Не то чтобы я боялся его черно-волосатых рук, но неприятно было чувствовать рядом сверхобычную силу и даже, может быть, оккультные способности.
В будке было жарко, несмотря на распахнутое окно.
— Предгрозовая погода, — сказал Кроссли с интонациями, в просторечье приписываемыми «учености», хоть я и не разобрал, в каком именно колледже он ее почерпнул, — в предгрозовую погоду наш брат пациент ведет себя особенно странно.
Я спросил, играет ли кто-нибудь из пациентов.
— Играют двое. Тот высокий — Б. К. Браун — играл за Хаитов три года назад, а второй — классный клубный игрок. Бывает, к нам присоединяется и Пэт Слингби, крепкий боулер из Австралии, знаете, но сегодня мы его отставили. В такую погоду он, того гляди, запустит мячом кому-нибудь в голову. Он не то что сумасшедший в полном смысле слова, но замечательно злобный. Доктора с ним не сладят. Ей-Богу, его всего бы лучше прикончить.
Затем Кроссли перешел на главного врача.
— Добрый малый и вполне образован в своей области, что среди психиатров не часто. Всерьез занимается психопатологией, вполне начитан и в курсе всех достижений науки вплоть до позавчерашнего дня. Ни по-немецки, ни по-французски он не читает, так что я чуть впереди него по части психиатрической моды: ему приходится дожидаться моих переводов. Я ему сочиняю для толкования значащие сны. Я заметил, что ему нравится, когда я в них вставляю змей и яблочные пироги, и уж норовлю потрафить. Он приписывает мое умственное расстройство до брому испытанному антиродительскому комплексу — эх, если б все было так просто.
Потом Кроссли спросил, могу ли я вести счет и одновременно слушать его историю. Я сказал, что могу. Это был медленный крикет.
— История моя совершенно правдивая, — начал он. — Вся до последнего слова. Верней, когда я говорю, что история моя правдива, я имею в виду, что я ее всегда рассказываю по-новому. История-то одна, но иногда я варьирую развязку, иногда видоизменяю персонажей. Благодаря этим вариациям сохраняется свежесть, а тем самым — правдивость. Повторяй я ее всякий раз слово в слово, она бы давно заездилась, выдохлась, стала фальшивой. Но я сохраняю ее живой, и она правдива вся, до последнего слова. Со всеми участниками я лично знаком. Они здешние.
Мы решили, что я буду считать очки, а он будет следить за подачами, а каждый раз, как упадут воротца, мы будем сверять наши записи.
И таким образом он смог рассказывать.
Проснувшись однажды утром, Ричард сказал своей Рейчел:
— Какой странный сон.
— Расскажи, миленький, — сказала она. — Только поскорей, потому что я жажду рассказать тебе свой.
— Я беседовал, — сказал он, — с неким лицом (или лицами, так как облик его все время менялся), весьма не глупым, и я помню совершенно отчетливо весь наш разговор. А ведь это в первый раз я могу вспомнить, что я обсуждал во сне. Обычно сны мои так отличны от пробужденья, что я могу рассказать о них лишь следующее приблизительно: «Я жил и думал, как дерево, или колокол, или как до мажор, или пятифунтовая купюра, будто и не был никогда человеком». И жизнь в этих снах иногда прекрасна, иногда ужасна, но, повторюсь, всегда так отлична от яви, что если бы я сказал: «я беседовал», «я влюбился», или: «я слушал музыку», или: «я злился», — это столь же мало характеризовало бы предмет, как если бы, взявшись толковать философскую проблему, я, подобно Панургу у Рабле, наставлявшему Таумаста, лишь гримасничал бы, шевелил губами и таращил глаза.
Читать дальше