Седобородым стариком, при этом внутренние взором я видел Регера, который в очередной раз да еще даже с большей страстью, чем прежде пытается объяснить мне искусство фуги, я слышал его слова, но одновременно перед глазами у меня вставали образы моего детства, в ушах звучали голоса моего детства, голоса братьев и сестер, голос матери, голоса бабушки и дедушки, живших в деревне. Ребенком я любил деревню, но по-настоящему хорошо мне бывало все же в городе, а не в деревне. Точно так же я чувствовал себя более счастливым среди искусства, нежели среди природы, которая всегда меня чем-то
пугала в то время как искусство всегда
давало защиту. Детские годы я провел под присмотром бабушки и дедушки, родителей моей матери, и мое детстве было вполне безмятежным; уже тогда искусстве давало моей душе приют и защиту, чего не скажешь о природе, которой я всегда восхищался, но одновременно побаивался; эти ощущения не прошли у меня с детских пор, мне и сейчас среди природы не вполне уютно, зато среди искусства я чувствую себя как дома, особенно хорошо я чувствую себя в мире музыки. Настолько мне помнится, я всегда любил музыку больше всего на свете, думал я, вглядываясь сквозь Регера сквозь музейные стены в образы моего детства. Я люблю эти далекие воспоминания, с удовольствием предаюсь им при любом удобном случае; хорошо бы они никогда не кончались, мечталось мне. Интересно, каким было детство у Регера? — подумал я, ведь об этом мне известно мало, поскольку он не слишком охотно рассказывает о своем детстве. А у Иррзиглера? Он также не любит говорить на эту тему и не любит воспоминаний. К полудню в музей приходит все больше экскурсионных групп; за последнее время значительно прибавилось групп из Восточной Европы, много дней подряд я видел грузинские группы, говорившие по-русски экскурсоводы гоняли их по музею;
гоняли — вполне точное слово, ибо экскурсанты не осматривают музей, а носятся по нему сломя голову, их гонют из зала в зал до полного исчезновения у них интереса из-за усталости и избытка впечатлений от того, что им уже довелось увидеть по пути в Вену. На прошлой неделе я заметил, как один экскурсант отстал от своей кавказской группы, решив пойти по музею один; это был, как выяснилось, художник из Тбилиси, он спросил меня, где найти Гейнсборо; я охотно объяснил ему кратчайший путь к нужному залу. Спустя некоторое время, когда его группа уже покинула музей, тбилисец обратился ко мне с просьбой объяснить дорогу к отелю
Вандль, где остановилась грузинская группа. Он, дескать, около получаса простоял перед
Окрестностями Саффолка, совершенно забыв о своей группе; в Западной Европе он, мол, впервые и впервые увидел оригинальное полотно Гейнсборо, та картина стала главным событием всего его путешествия, сказал он на удивительно хорошем немецком языке, затем повернулся и ушел из музея. Я вызвался было помочь ему отыскать отель
Вандль, но он отказался от моих услуг. Представьте себе только, молодой художник лет тридцати едет с туристической группой из Тбилиси в Вену, разыскивает
Окрестности Саффолка и утверждает, что это полотно Гейнсборо стало главным событием его путешествия. Эпизод с грузинским художником занимал меня весь тот день до самого вечера. Что и как пишет он в своем Тбилиси? — спрашивал я себя, но в конце концов оставил эти бессмысленные догадки. Последнее время в Художественно-исторический музей приходит больше итальянцев, чем французов, и больше англичан, чем американцев. Итальянцы с их врожденным чувством прекрасного ведут себя, будто знатоки, посвященные во все таинства искусства. Французы бродят по музею со скучающими лицами, англичане делают вид, будто все уже видели раньше. Русские полны восхищения. Поляки на все смотрят свысока. Немцы, проходя по залам, то и дело заглядывают в каталог, их почти не интересуют висящие на стенах оригиналы, они следят лишь за каталогом и, продвигаясь по музею, углубляются в каталог все дальше, пока, наконец, не уткнутся в последнюю страницу и не окажутся на выходе из музея. Австрийцы, особенно венцы, наведываются в Художественно-исторический музей редко, если не считать, естественно, тысячи школьных классов, каждый из которых совершает свою обязательную экскурсию по музею. Экскурсию проводят учителя, что действует на ребят прямо-таки губительно, ибо своими занудными пояснениями учителя убивают детскую непосредственность в восприятии живописи и интерес к самим авторам картин. Лишенные элементарной чуткости учителя (а они в своем большинстве именно таковы) умерщвляют в детях природное любопытство, и подобная, с позволения сказать, экскурсия бывает обычно последним походом в музей для всякого ученика, ставшего жертвой учительской нечуткости и занудства. Посетив однажды вместе с учителем Художественно-исторический музей, ребята уже никогда в жизни не пойдут туда вновь. Первый поход оказывается для каждого из юных существ и последним. Подобными экскурсиями учителя навек отбивают у своих учеников интерес к искусству, это правда. Учителя портят учеников, это действительно так, а уж австрийский учитель тем более наводит на ребят порчу в отношении эстетического развития: ведь дети очень восприимчивы ко всему, в том числе к искусству, но учителя подавляют в них это свойство; недалекие австрийские учителя по сей день безоглядно истребляют у детей тягу к искусству и вообще к прекрасному, хотя оно изначально и вполне естественным образом влечет к себе, чарует юные души. Учителя — с ног до головы обыватели, поэтому они инстинктивно подавляют в ребятах эту волшебную тягу к прекрасному, подменяя истинное искусство своим примитивным, тупым дилетантизмом; в школах создаются идиотские кружки игры на флейте или хорового пения, что способно навсегда отвратить ребят от искусства. Так учителя перекрывают детям доступ к искусству. Педагоги сами не знают, что такое искусство, поэтому они не в состоянии объяснить этого ребятам, ничему не могут их научить и, следовательно, ведут их не
Читать дальше