30
После долгих колебаний я рассказал Рудольфу о событиях последних дней. Я больше не мог хранить в себе эту распиравшую меня тайну. Лицо у него потемнело, он раскричался, обвинил меня во лжи, короче, это был неприкрытый взрыв зависти. Все это вранье, отъявленное вранье, кричал он, бегая с воздетыми руками. Экстерриториальность! Максимилиан! Мексика! Ха-ха-ха! Хлопковые плантации! Все, хватит, конец, он больше не намерен предоставлять свой альбом с марками ради такой дурацкой чуши. Конец товариществу. Разрыв контракта. От возмущения он чуть ли не рвал на себе волосы. Он совершенно вышел из себя, был готов на все.
Страшно перепуганный, я принялся объяснять ему, успокаивать. Признал, что, да, на первый взгляд все это действительно неправдоподобно, даже невероятно. Признался, что и сам до сих пор не могу избавиться от изумления. Так что ничего странного, что ему, неподготовленному, трудно все это принять. Я апеллировал к его сердцу и чувству чести. Сможет ли он оставаться в ладах со своей совестью, если именно сейчас, когда дело подошло к решающей стадии, откажет мне в помощи и погубит его, перестав в нем участвовать? В конце я предложил доказать на основе альбома, что все до последнего слова — чистая правда.
Несколько смягченный, он раскрыл альбом. Никогда еще я не говорил с таким красноречием и жаром, я превзошел самого себя. Аргументируя с помощью марок, я не только разбил все обвинения, развеял все сомнения, но более того — дошел до таких потрясающих открытий, что сам был ослеплен возникающими перспективами. Побежденный Рудольф молчал, уже не было и речи о разрыве союза.
31
Можно ли счесть случайностью то, что именно в эти дни приехал великий театр иллюзий — великолепный паноптикум и разбил лагерь на площади Святой Троицы? Я уже давно это предвидел и, исполненный торжества, оповестил Рудольфа.
Был ветреный испуганный вечер. Собирался дождь. На желтом мутном горизонте день уже готовился к отъезду, спешно натягивал серые непромокаемые покровы над табором своих фур, тянущихся вереницей к поздним и холодным иным мирам. За уже полуопущенным темнеющим занавесом еще виделись дальние и последние дороги заката, спускающиеся по просторной, плоской, бесконечной равнине, полной озер и зеркальных отсветов. От светлых этих дорог вкось на полнеба шел желтый, перепуганный своей уже предрешенной судьбою отблеск; занавес быстро опускался, крыши бледно и влажно поблескивали, потемнело, и через минуту монотонно запели водосточные трубы.
Паноптикум уже был ярко освещен. В этих пугливых, поспешных сумерках люди, накрытые зонтиками, втискивались в блеклом свете уходящего дня в освещенный тамбур шатра, где почтительно платили за вход декольтированной яркой даме, сверкающей драгоценностями и золотым зубом — затянутому и накрашенному живому бюсту, так как все, что было ниже, непонятным образом исчезало в тени бархатных завес.
Сквозь приоткрытую портьеру мы вступили в ярко освещенное пространство. Оно уже было заполнено народом. Люди в мокрых от дождя пальто с поднятыми воротниками молча переходили с места на место, останавливались, образуя сосредоточенные полукружия. Среди них я без труда распознал тех, кто лишь внешне принадлежал к этому миру, а по сути вел отделенную репрезентативную и забальзамированную жизнь на пьедесталах, жизнь празднично пустую, выставленную напоказ. Они стояли в ужасающем молчании, обряженные в парадные мундиры, англезы и полусюртуки из лучшего сукна, сшитые по мерке, стояли страшно бледные с лихорадочными пятнами румянца своих последних, предсмертных болезней и сверкали глазами. В головах у них уже давно не осталось ни единой мысли, один лишь навык демонстрировать себя со всех сторон, привычка к представлению своего пустого существования, которая и поддерживала их последним усилием. Им давно уже было пора, выпив ложечку лекарства, лежать с закрытыми глазами в постелях, закутавшись в прохладные простыни. Злоупотреблением было держать их так поздно ночью на узких постаментах в креслах, в которых они недвижно сидели в тесной лакированной обуви, страшно далеких от своей давней жизни, поблескивающих глазами и совершенно лишенных памяти.
У каждого из них изо рта свисал уже мертвый, как язык удавленника, последний крик — с тех самых пор, как они покинули сумасшедший дом, где какое-то время, почитаясь маньяками, пребывали, словно в чистилище, прежде чем вступить в эту свою последнюю обитель. Да, они уже не были в полной мере подлинными Дрейфусами, Эдисонами и Люккени, в определенном смысле то были симулянты. Может, и в самом деле они были безумцами, схваченными in flagranti [4] на месте преступления ( лат .).
в тот миг, когда на них снизошла эта ослепительная idee fixe [5] навязчивая мысль (франц .).
, в миг, когда их безумие на мгновение было правдой и — умело препарированное — стало стержнем их нового существования, чистое, как элемент, всецело брошенный на одну карту и уже неизменный. Отныне в головах у них торчала, точно восклицательный знак, эта одна единственная мысль, и они стояли на ней, на одной ноге, как в прерванном, задержанном полете.
Читать дальше