Он улыбнулся чуть на сторону — улыбка злая и притом не без толики самодовольства.
«Те, кто видит глубже, понимают, что ничего, кроме прекраснодушных сцен, выйти из этого не может; мы никогда не сможем завоевать себе место под солнцем, кроме как по милости нации, достаточно цивилизованной и сильной, чтобы подчинить себе весь регион. Эпоха Франции и Англии прошла — как бы мы их ни любили. Кто-то должен занять их место — кто?» — Он глубоко вздохнул и помолчал немного, потом стиснул коленями сжатые вместе руки, так, словно мысль, готовую уже родиться, приходилось для начала выжимать медленно и сладострастно из некой тугой губки.
Он заговорил снова, шепотом.
«Есть только одна нация, способная определить будущее всего и вся на Ближнем Востоке. Всего и вся — парадокс, но даже и уровень жизни самих этих треклятых мусульман зависит в первую очередь от них, от их ресурсов и от степени их причастности к власти. Ты поняла меня, Жюстин? Мне обязательно нужно назвать имя? А может, тебе вообще все это не интересно? — Он сверкнул на нее улыбкой. Глаза их встретились. Они сидели, глядя друг на друга так, как могут глядеть только влюбленные, и влюбленные страстно. Он никогда еще не видел ее такой бледной, такой отчаянной, и взгляд ее сразу стал совершенно иным — цепким, умным, злым. — Назвать?» — повторил он отрывисто; она вдруг разжала губы, покачала головой и медленно, на выдохе, произнесла одно-единственное слово:
«Палестина».
Последовала долгая пауза, он смотрел на нее, ликуя.
«Значит, я не ошибся, — сказал он наконец, и она поняла, что он имел в виду: он долго приглядывался к ней, долго ее домогался не зря. — Да, Жюстин, Палестина. Если евреям удастся вырвать, завоевать свободу, нам всем станет много легче. Это единственная надежда для нас… для чужаков. — Слово это он произнес не без горечи. Они закурили оба, дрожащими руками, и одновременно выпустили дым друг другу навстречу, захваченные новым совершенно чувством — взаимопонимания, покоя. — Все наше состояние пошло на ту войну, что должна вот-вот разразиться — там, — сказал он еле слышно. — От этого зависит все, буквально все. Здесь, конечно же, идет совершенно другая работа, я тебе потом все объясню. Британцы и французы помогают нам, они не видят в том вреда. Мне их жаль. Они достойны жалости, ибо в них нет больше воли ни драться, ни даже думать. — Интонация была — презрение, но, впрочем, не без нотки жалости. — Но евреи — в них молодая кровь, общеевропейская площадка для петушиных боев среди гнилого болота вымирающей расы. — Он помолчал, потом сказал вдруг голосом резким, звенящим: — Жюстин». — Медленно, раздумчиво их руки двинулись навстречу друг другу. Замкнулись пальцы, переплелись. На лицах у обоих застыло ликующее выражение неизбежности происходящего, и едва ли не ужаса.
Его образ внезапно стал иным. Теперь он будто был подсвечен изнутри величием почти пугающим. Она курила, смотрела на него и видела совсем другого человека — корсара, искателя приключений, играющего жизнями людей; и власть его, даже власть денег, стала неким трагедийным фоном для нового образа. Она поняла, что и он также видит не ее — не Жюстин, отразившуюся разом во всех окрестных зеркалах или убранную, как в рамку, в дорогие побрякушки и тряпки, — но кого-то более близкого даже, чем товарищ по камере, пожизненной одиночке духа.
Он предлагал ей договор, по сути своей совершенно фаустовский. Было и еще одно обстоятельство, ее поразившее: впервые в жизни она почувствовала, как поднялось в ней желание, в ней, в ее сброшенном, как сыгравшая карта, опустошенном теле, на которое сама она привыкла смотреть как только лишь на источник наслаждений, зеркальное отражение реальности. Ей вдруг очень захотелось лечь с ним в постель — нет, с его планами, с его грезой, с его одержимостью, его деньгами, со смертью его, наконец! Она как будто только сейчас поняла самую суть той любви, что он ей предлагал; свое единственное сокровище, зеницу ока своего, несчастный этот заговор, который зрел в его душе так долго и так мучительно, который лишил его всех прочих желаний, страстей. Ей показалось на мгновенье, что чувства ее угодили в какую-то гигантскую паутину, под заклятие неведомых ей законов и сил, живущих глубже, много глубже ее сознательной воли, ее желаний, приливной волны ее вечной тяги к самоуничтожению и отливной — ее человеческого я. Их пальцы были по-прежнему сплетены, как музыкальный аккорд, живущий силою их тел и душ. Одна-единственная его фраза: «Теперь моя жизнь в твоих руках», — и перед глазами у нее что-то вспыхнуло, и сердце забилось, как молот.
Читать дальше