…Все оказалось гораздо проще, чем я мог думать. Никто особенно не переживал происшедшего. Санечка даже пошутила, что по моей расстроенной физиономии она ожидала чего-нибудь более серьезного и что если такие события не будут со мной повторяться чаще, чем раз в полугодие, как ей хотелось бы надеяться, то это еще терпимо. И тут же, со свойственным ей практицизмом, заметила: «Однако же, вам следовало договориться, раз оба считаетесь виноватыми, кто что делает: один, скажем, достает стекла, другой берет на себя стекольщика, например». Пришлось сознаться, что мой компаньон ни в чем не считает себя виноватым и там же, на месте, размазывая слезы грязным кулаком, заявил, что денег ему никто не даст и вообще он поправлять ничего не может и не будет, а вставлять стекла должен я один. Тогда Санечка посулила взяться за это дело. Мне было выдано пять рублей и указано снять размер, а завтра в большую перемену сходить в лавку, купив стекло, принести его в школу и ни о чем дальше не думать.
На следующий день я с утра, как всегда, отправился в школу. Никто из преподавателей не обратил на меня внимания и ни словом не напомнил о вчерашнем. Только товарищи мои еще заканчивали обсуждение события и издевались над Клятышевым. Огненно-рыжий и вихрастый, этот мальчишка, самый малорослый в классе, с веснушчатой физиономией, покрытой какими-то преждевременными морщинами, ходил, нагловато хихикая, и блестел узенькими злыми глазками какого-то зеленовато-грязного цвета, как и всегда, беспрестанно заправляя за куцый ремешок ситцевую коротенькую рубашонку, то и дело выбивавшуюся из-под него, обнажая бледную нездоровую кожу туловища.
Этот обитатель самой задней парты был в классе существом чужеродным. Никто не бывал у него дома, да и его к себе не звали, не знали его родителей, из которых жив был, кажется, только пьяница-отец, говорили, что он очень беден, что эта ситцевая рубашка да выгоревшая курточка с коротко обрезанными лохматящимися рукавами зимой — это все, что у него имелось. Сам он рассказывал, что питается одной лишь немазаной картошкой, рассказывал, мешая обиду и зависть ко всем лучше него обеспеченным товарищам с какой-то вызывающей кичливостью. Ни тетрадей, ни учебников у него никогда не было, и, по-видимому, жизнь даже самых бедных из нас, вроде Коли Мясникова, была безоблачной по сравнению с его жизнью. Однако никто из нас никогда не дозволял себе, даже намеком, смеяться над его бедностью и нуждой. Да и не было никого, кому это могло показаться смешным. Нужду в том или ином виде пришлось изведать почти каждому. И не в ней было препятствие к тому, чтобы стать полноправным товарищем. Дела было не в таких обстоятельствах, в которых, как все мы уже понимали, он не был и не мог быть виноват. Он сам не хотел считать себя никому товарищем, болезненно чувствовал свое неравенство со всеми нами и недоброжелательно, настороженно то и дело подчеркивал это неравенство. Обращаясь к тому или другому из нас, даже к наиболее серьезным и спокойным, вроде Тоси Шипова или Бориса Кузнецова, он так легко и без причины переходил от заискивающего к покровительственно-наглому тону, так спешил свалить на другого всякую свою вину и трусливо выдать товарища даже в тех случаях, когда это ничем не оправдывалось и ничто самому ему не грозило, что ни о какой дружбе с ним у кого-либо из нас, остальных, не было и речи. Не помню, был ли он уже членом комсомола или только готовился вступить, но влияние, исходившее оттуда, сказывалось на нем сильно. Революцию он воспринимал как сделанную непосредственно ради него и таких, как он. Мы — не только я, но все мы, наши семьи, наши преподаватели, вся администрация школы — все это были буржуи. По-видимому, временами он через комсомол получал какую-то довольно скудную, но для него весьма ощутимую помощь, вроде, например, валенок к наступавшей зиме, может быть, и еще чего-нибудь. Оттуда он приносил книги, какие-нибудь политические брошюры, которых не мог одолеть, кажется, вовсе, или «Неделю» Либединского, которую таскал с собой чуть не целую зиму, испытывая, по-видимому, крайне тщеславные переживания, что она у него есть, что получена она им оттуда и что это совсем не то, что всякие наши дворянские классики, — которых заставляет учить чуть ли не наизусть Марья Андреевна. А уж она ли не старалась, бедная, быть на высоте положения, она ли не считала себя передовым и революционным педагогом и не прикалывала алых шелковых бантов в дни революционных праздников. Борис Клятышев не «клевал» ни на Некрасова, ни на шелковые банты. Он решительно отверг бы, впрочем, и самого Либединского, если бы его принесла к нам та же Марья Андреевна, со своим накладным шиньоном и золотым пенсне.
Читать дальше