Вскоре мы перебрались в подысканную Санечкой квартиру через дом от Любиной избушки. Мы получили просторное обиталище, где было даже электричество — роскошь, которой мы не знали и в Торжке, а тем более редкая здесь, где в большинстве домов обходились керосиновыми лампами. Правда, это электричество ежедневно без десяти минут двенадцать ночи подмигивало, чтобы ровно в полночь угаснуть до следующего вечера, но и этого было уже много.
…………………………………………………
— Дина, ты керосину добавляла в керосинку?
— Да, а что?
— Что-то она плохо у меня горит, и ландрин никак не расходится, — доносится из дома.
Я осторожно притворяю за собой калитку и останавливаюсь, скрытый буйной огородной зеленью. Они еще ни о чем не знают — это ясно. О катастрофе мне придется рассказывать самому. Это так неприятно, что внутри образуется при одной только мысли об этом какая-то сосущая пустота. И нет путей как-нибудь скрыть. Сейчас начнутся расспросы: почему ты так рано вернулся, у вас же должно было быть еще два урока. Ну, сегодня еще так, а завтра? И завтра утром нельзя идти в школу. Анна Александровна так и сказала: если к завтрему все не будет исправлено, можете оба не являться больше, считайте себя исключенными. А как тут исправишь: это, наверное, долго и, может быть, дорого стоит. Сколько именно — даже приблизительно я не знаю, да если бы и знал, не мог бы судить: просто это дорого или дорого очень. Может быть, настолько, что окажется никому и не под силу оплатить. Своих денег у меня, в сущности, никогда еще не было, только в Торжке, когда я покупал книги, но тогда деньги были другие — сотни и тысячи, теперь рубли и червонцы; откуда и в каком количестве они берутся у сестры, у Санечки, я знаю очень нетвердо, потому что никогда не приходило в голову этим интересоваться, но понаслышке было известно, что добываются они с трудом и что их вечно не хватает…
…Смотрю на голубоватую ботву каких-то овощей, с застоявшимися в углублениях у черенков стеклянными брызгами росы. В раскрытом окне домика вижу обрамленную связками желто-зеленых помидоров голову Антона Дмитриевича. Он озабоченно, как всегда, крутит «козью ножку». Я уже знаю, что курению махорки предшествует необходимость изготовления козьей ножки. Этот процесс распадается на три операции: ножку надо сперва свернуть, потом засыпать и, наконец, перегнуть пополам и «заслюнить» тонкий конец; при изготовлении «флотской» процессы остаются теми же, но порядок их меняется — надо сперва засыпать табак и затем уже свертывать… И как все до этого было хорошо. Нужно же было связаться с этим негодным «Клятышкой»! Впрочем, вольно ж и ему, очертя голову, не глядя, хлестать ремнем, да еще пряжкой. И раздразнил-то его не я, а Мясников с Гурием, а я только проходил мимо. Когда он наскочил на меня — дал ему щелчка, и тут он и кинулся на меня с ремнем. И вот злобный паршивец норовит обязательно хлестнуть пряжкой по чему попало…
У самого дома цветут яркие, пламенеющие среди зелени настурции. Из коротенькой трубы поднимается синеватый дымок. День ясный и теплый. Санечка с Диной в тамбуре о чем-то переговариваются. Варят конфеты. Это неисчерпаемое количество ящиков с довоенным ландрином, слипшимся в сплошную массу, почти утратившую сладость и разрубаемую только топором, покупается за бесценок в маленькой лавочке, открытой в торговых рядах Дининым отцом Дмитрием Александровичем под громкой вывеской: магазин «Посредник». К ландрину добавляется патока, и после варки получается темно-коричневый ирис, твердый и очень экономичный — идет на продажу в тот же магазин в качестве уплаты за ландрин. Охотно берут его знакомые крестьяне и приходящие лары, остается кое-что и для себя. Пока он свежий и теплый — очень вкусно, особенно если молока добавлено побольше, но обычно ландрин растворяется в воде, а молока добавляется очень немного в самом конце, перед тем как разлить массу на смазанные маслом плоские блюда и наметить ножом на ней насечки, чтобы после она легко ломалась на маленькие кубики…
…И, конечно, можно было отнять у него ремень, скрутить ему руки — я сильнее, но потому-то и не хотелось связываться. Мало интереса смотреть, как он будет изворачиваться, пытаясь укусить, а после, когда ничего не выйдет, поднимет рев на всю школу… Ну я и выбежал в коридор и дверь за собой захлопнул, а он — трах по ней пряжкой… по стеклу. Стекло вдребезги. Осколки, звон, и тут же Анна Александровна Груздева — дежурная по школе. Я остановился, он тоже вылетел следом за мной в коридор, упал или нарочно бросился — кто его знает — на пол, и в слезы. Ревет и пальцем тычет: «Это он, это все он, я не хотел…» А чего не хотел — ремень-то в руке, я, что ли, бил стекло, впрочем, я, конечно, оправдываться не стал, да ведь, кажется, и так ясно… Глупо получилось… И вот теперь надо где-то доставать такое стекло, вставлять его, а кто его знает, как все это делается… И хорошо еще, Суворова не было, он куда-то уехал. Впрочем, может быть, и напрасно не было. Говорят, он справедливый, во всяком случае, ничего не разобрав, выгонять из школы, пожалуй что, и не стал бы, как эта. Ей что, она в нашем классе не преподает… «Можете оба считать себя исключенными…» Нехотя, медленно иду к дому. Я еще недостаточно освоился со школой, со всеми законами этого нового для меня мира, чтобы отличить пустую угрозу от реальной опасности и соразмерить свое преступление с возможными последствиями.
Читать дальше