Его душа — пустынная, неукрашенная зала, где, рассеянная к козням окружающих, безвременная, она просыпается на мгновение и в полусознательном натиске действия толкает руку Саула пронзить мечом ненавистную жену. «О, опасный Саул, отныне ты будешь опасен лишь себе… Твоя тайна, я не знала, что она так ужасна!» И Саул как бы отвечает умершей: «Они хотят выведать мою тайну. Но разве я знаю ее сам? У меня несколько тайн… Больше есть ответов в звездах, нежели вопросов на устах людей». Тайны беспокойно зовут ту душу; тяжелый венец отесняет голову; пурпур запятнан.
И его же душа — та тесная, трепетно освещенная пещера, где чарами забытой в живых колдуньи воззывается призрак Самуила {253} и пророчит царство Давиду. {254} Но страх Саула перед Давидом и ненависть к нему — любовное желанье. И «все, что тебе любо, — враждебно тебе», — определяет трагедию Саула им насмерть пронзенная колдунья.
И его душа — пустыня бесплодная и «палимая солнцем; в пустыне все следы теряются, как в песке вода». В пустыне потерялись ослицы Киса Тогда еще Саул был пастухом у своего отца и юношей бродил по пустыне, ища его ослиц. Но в безвременности своей душа его все ищет утерянного дикого счастья (бывалого ли?) «более царственного, нежели может быть царственным пурпур и веский венец». Но вместо утерянных, кочевому сердцу милых ослиц, в пустыне-душе темною насмешкой рождается демон, укрывает царя своим плащом, своим колпачком и подает ему свою трость — змею. Змея уползает, ее преследует на четвереньках хохочущий Саул.
Царь плясал, царь пел и прыгал так безумно и неудержимо, что венец и пурпур упали с него. Его душа — то великолепие безобразного, черного безумия. С его души вот-вот, кажется, сорвутся путы, и вся демонами хохочущая пустыня грянет очистительным дифирамбом, {255} минет черный сон, найдутся ослицы юного кочевника — и свобода здесь… Но бессильные вожделения — тайна Саула — и, встав с четверенек, царь уводит за холм демона, усталого подымает на руки, и голое черное тело примнилось ему прекрасным, сердце пронзилось острием жалостной неги. «Ты не сказал мне, что ты столь прекрасен! Дитя, бедное дитя!»
И вот душа Саула — палатка. Царь один; лишь мнится ему, возле него — юный оруженосец. Смерть близится от филистимлян, но воля к действию не подымается. «Есть время на действие, и есть время на раскаяние в том, что действовал… Я многого желал, но и в желаниях настал час раскаяться, ибо, задавленный желаниями, не имею в себе ничего стойкого», — и бессильная к спасению душа Саула предается бесчисленности своих демонов. Из-за намета палатки они являются. Всех, всех впускает он: «чтобы не оставить извне случайно самого прелестного или самого жалкого». Он греет их под полой своей царственной, Давидом обрезанной мантии, и «ему приятно», — они пляшут уродливый танец, «потому что Саул их ничему иному не научил».
«Чем человеку утешиться в своем падении, если не тем, что уронило его», но утешения уже не может быть. Время врывается в сон, и в пространстве просыпается Саул, когда подкравшийся сзади изменник наносит ему, коленопреклоненному «в тщетном усилии молиться», освободительный удар. «О, это самое подлое из всех моих искушений; оно подкрадывается из-за моей спины!» Здесь последние слова «сложного» царя Саула. Вал падает. Где победа в сраженном? Какая сила, косная и враждебная, преодолена гибелью героя? И где слезы ужаса и вопль восторга перед дерзающим порывом погибшего? Разрешилась ли грозовая угроза нависшей тучи?
* * *
Есть мировое Да и мировое Нет жизни. Мировые весы дрожат и колеблются — дрожит и колеблется трепетная жизнь, и меркнет в Смерти, и вспыхивает в Страсти. Которая чаша перевесит в извечных Судьбах мира? Каждому порыву человеческому поставлен выбор, и нет творчества, и нет молитвы, и нет волнения воли или чувства, которое не определило бы себя, себе ведомо или неведомо, за чашу Согласия или за чашу Отказа. Но согласный порыв и его созвучная песнь даны лишь избравшим Согласие: им — дифирамб трагедии и им — надежды и пути Преображения. Отказавшиеся предали дух Отчаянию. Психика отчаяния — отъединение в себя озлобленно заключившегося индивидуума; и логика отчаяния — безвыходность: Ничто — как выход. Но в пустом призраке мира, лишенном силы сопротивления, отчаяние не имеет объекта для трагического преодоления, и распадом своим на отъединенные порывы оно отказывается от хорового дифирамба.
«Освободительное чудо искусства» не сильно освободить отчаяние дифирамбическою трагедией: оно коснулось его только патетически, претерпевающей своей стороной. Патетика и ее разрешение — ирония — стиснула горько трагический рот Мельпомены {256} Андре Жида.
Читать дальше