«Я скинул городской наряд, неволивший меня сохранять слишком большое достоинство. Понимаешь ли, Нафанаил, что каждое Мгновение не лучилось бы этим дивным блеском, если бы не выступало на очень темном поле смерти. О, если бы время могло вернуться к своему источнику!.. Кем был, тем, другим, — ах! не стану я им вновь!.. В эту ночь жалобная буря надрывается и плачет в моем окне; я усиливаюсь предпочесть ее всему». («Nourritures Terrestres».)
Таким болезненным цветом расцвели семена великого ядопрививателя жизни — героя Ницше, укрепителя веры в святую действительность явления (та вера не откроет ли пути неизведанные и преобразительные?), — и любовника свободы и фантазии, жалость признавшего за высшее и прекраснейшее, что есть на земле, — Оскара Уайльда — семена, двумя Дон Кихотами заброшенные в стиснутую душу Гамлета — паломника Отчаяния.
* * *
«Я видел, как большие реки терялись в песке. Они не вливались, но просачивались в него и исчезали медленно, как надежды». («El-Hadj».)
Эрот прострелил Нарциссу любовною стрелою глаз, рассказывается в Романе Розы.
«Я стал кочевником, чтобы сладострастно прикасаться ко всему, что кочует!»
Андре Жид должен «прикасаться». Глаза, простреленные любовью и вожделеющие, огорчают Андре Жида-Нарцисса, он себя увидел в реке и страдает оттого, что не может прикоснуться к своему образу. Он должен помнить дни, когда восклицал:
«Вид моей сжатой руки на столе наполнял меня счастьем. Я чувствовал свою руку на своем лбу и свой лоб в своей руке… На лугу у ручья росла мята, я срывал ее, сминал ее листья и натирал ими свое влажное, но жаркое тело. Я глядел на себя долго, без стыда, с радостью. Я находил себя еще не сильным, но гармоничным, чувственным, почти прекрасным… Покрыть тебя всецело собою, обширным моим сердцем, лучащимся, твою еще сумеречную душу, устами к устам, лбом моим к твоему лбу и руки твои холодные в моих горячих — чтобы ты проснулся в сладострастии; тогда покинь меня, Нафанаил, для жизни мятущейся и бесстройной!» («Nourritures Terrestres».)
Так он обращается к своему двойнику, самовлюбленным сладострастным объятием из своей души рожденному. И так в своей самовлюбленности, расширенной и запутанной в истончившихся сетях вожделения ко всему своему, полуисходит его гений, как река — песком одинокого мэонтизма засасывается, как надежда — медленно и неизбежно.
* * *
В стиле его — сложная простота, выкованная большою волею. Этот стиль диалектически остроумен; неожидан и подвижен, как рапира фехтовальщика; более ослепителен, нежели сочен по колориту. Это негромкая речь, порой переходящая в шепот, рассчитанная на чуткое ухо.
Отчаянию из Смехов остается лишь Ирония.
«Как серьезны наши жизни!. Из страха перед страданием — мы боялись радоваться Каждый должен найти свое положение (attitude) перед лицом жизни». («Lʼlmmoraliste».)
Положение, занятое паломником конечного Ничто, — есть положение только патетическое, т. е. воспринимающее пассивно, претерпевающее как боль, так и радость. И, если его руки заносят трагический молот, — где та неисчезающая маревом косная сила сопротивления, что принимает удар и от него рождает искру трагического пожара? И, если он хочет смеяться и в смехе пережить минуты преодоления жизни, свободы от нее, — смешит ли призрак, без надежды и причины к осуществлению? И где, в тающем мареве, противящаяся опора крыльям, чтобы, об нее бурно биясь, уносили крылья парящий полет смеха? «Серьезная душа» любовника отчаяния ступает на патетически-брезгливых ходулях иронии и срывается надрывчатым бледным смехом, горьким и болезненно-хохотливым, у распутия рыданий и нечистоплотного прыжка.
Титир («Prométhée mal enchaîné» [111]) сидит под великим дубом. Со стороны тенистой он творит суд; со стороны солнечной — естественные потребности. Сам Прометей, {250} сорвавшийся с Кавказской скалы и оказавшийся в парижской тюрьме за беспатентную торговлю спичками, по освобождении своем из той тюрьмы читает лекцию о пользе откармливания Орла своею печенью. Чтобы привязать внимание легкомысленной толпы, он время от времени пускает ракеты и раздает непристойные фотографии. Он признается, что разлюбил человечество, полюбив лишь то, что родилось от человечества, — Орла. Но вот он кормит своего Орла печенью, и Орел прекрасен; он любит своего Орла за его красоту, и все же… «Для чего живет он? Орел, которого я питал кровью души, ласкал всею любовью, — должен ли я покинуть землю, не ведая, зачем я тебя любил, ни чем ты будешь после меня на земле?.. На земле я тщетно… я тщетно вопрошал!» Прометей рыдает. Но на похоронах Дамокла, единственного соблазнившегося учением об Орле, Прометей является преображенным: жирным и жизнедовольным. Он говорит веселую речь «без всякого отношения» и угощает на тризне товарищей жарким из своего Орла. От его вчерашней красоты, что сохранилось? — Я сохранил его перья!
Читать дальше