— Искариот, — сказал он тихо, — маленький Искариот!
Я протянул ему чистые тетради и пузырек с чернилами и пояснил:
— На ближайшие недели — порядок!
Он молчал и только глядел на меня. Потом показал на мою штанину и потребовал:
— Сигареты, давай их сюда! — и когда я их подал: — А теперь ступай вперед! Никто тебя больше беспокоить не будет!

Глава VIII
Портрет
А теперь речь пойдет о тебе, человек в алой мантии. Наконец пришел твой черед изображать стойку на руках на этом пустынном побережье — или даже плясать на голове — перед моим братишкой Клаасом, который случайно, а пожалуй, и совсем не случайно оказался рядом. И ты можешь, в который уже раз, задать свой вопрос, почему в картине нет воодушевления и веселости, почему в ней разлит зелено-белый пламенеющий страх? У нас на очереди ты, с твоим старым-престарым лицом, с твоим застарелым коварством, ты должен внести свою долю в наше повествование; ведь это из-за тебя, как я догадываюсь, мастерская не была как следует затемнена. Макс Людвиг Нансен был тобой недоволен и только и делал, что исправлял тебя сердитыми мазками; работая утрами и вечерами, он порой опрометчиво сообщал тебе слишком явное сходство с тобой, отчего и забыл обойти для верности дом и снаружи поглядеть, хорошо ли затемнены окна. Он был слишком занят тобой, он поправлял и прихорашивал тебя и не заметил за делом, что одна из штор затемнения за что-то зацепилась, повисла, как защемленный парус, и пропускает свет.
И вот над темной равниной между Ругбюлем и Глюзерупом засверкал трепетный луч. Он повис над Блеекенварфом, но не потухал в рассчитанные сроки, не кружил и не колебался, он только тянулся вдаль, пронизывая штормовой осенний вечер, отчего невысокая насыпь казалась судном, бросившим на равнине якорь. Под клочковатыми тучами. Под защитой дамбы. Насколько мне известно, то был за много лет первый луч, загоревшийся над равниной, прощупывавший рвы и каналы, и кто его видел, должен был в испуге задаться вопросом: чье внимание он первым делом привлечет? Кто под углом в сто семьдесят градусов первым заметит этот огонек и сделает свои выводы? То ли идущие без света корабли в Северном море? То ли тайные агенты? Или бомбардировщики «бленхейм»?
Но задолго до пароходов, агентов и «бленхеймов» первым углядел крамольный луч ругбюльский полицейский, и он, кому и по должности вменялось следить, чтобы с наступлением темноты темноту блюли непреложно, уже находился в пути. В треплющейся по ветру накидке — знакомая картина! — ехал он, наклонясь в сторону ветра, рассчитанным скоростным спуском свернул в ольховую аллею, слез с велосипеда и вошел в сад, чтобы вблизи определить источник света. Свет исходил из мастерской. Все окна в доме были затемнены, как положено, и только из мастерской бил яркий луч, проникая в сад. Ругбюльский полицейский направился к освещенному прямоугольнику, не разбирая дороги, протопал по грядке астр, обогнул беседку, протиснулся через мокрые кусты и наконец подошел так близко, что мог окунуть руку в струящийся свет. Он сразу же определил, что одна из штор зацепилась за раму, увидел спутанные шнуры и болтающееся фарфоровое колечко. Напряг слух: в воздухе не слышалось гудения моторов, зато в нескольких шагах от него звучали сердитые голоса. Он мог бы позвать, мог постучать, но, сколько мне известно, ничего этого не сделал, а, так как свет падал сверху, подтащил к окну садовый столик, влез на него и приник к стеклу: с этой позиции ему еще не случалось заглядывать в блеекенварфские дела.
Ветер играл полами его накидки. Он с легким плеском бросал их об окно. Отец осторожно отжался и сунул их под поясной ремень. Я мог бы, пожалуй, еще заставить его снять фуражку и приложить ладонь козырьком: ему бы, пожалуй, не мешало лишний раз оглядеться, не прячется ли кто в саду и не наблюдает ли в свою очередь за ним?
А больше ничего и не нужно, чтобы набросать силуэт моего вооруженного чувством долга, решительностью и завидным терпением отца, который, если понадобцтся, может перестоять на садовом столике любого полицейского. Итак, собрав все воедино, я могу возобновить свой рассказ: он поглядел в окно.
Перед ним был человек в алой мантии, и перед ним был Клаас или кто-то очень на Клааса похожий, а лицом к обоим и отчасти их закрывая, стоял он, художник, в своей бессменной шляпе. Художник работал. Что-то все приговаривая и кому-то возражая, короткими, резкими ударами кисти работал он над человеком в алой мантии. Он укорачивал его бесовские ножки, выглядывающие из-под мантии. Он насыщал синий фон, чтобы выявить алый цвет мантии. Она сверкала над пустынным побережьем черного зимнего моря, она сверкала и назло всем законам земного притяжения не сваливалась вниз раскрытым зонтом, хотя ее носитель ходил и даже чуть ли не танцевал на руках. Мантия не сползала вниз и не закрывала старое-престарое лицо человека, на котором даже сейчас, когда он стоял на руках, не умолкало застарелое коварство. До чего же тощие у него суставы, как хрупко отогнутое назад балансирующее тело! Он как будто смеялся и хихикал, стараясь заразить своей веселостью Клааса, он изо всех сил хотел понравиться Клаасу, привлечь к себе, рассмешить и для этого ходил и плясал на голове, что, правда, большого труда для него не составляло.
Читать дальше