Я стоял и смотрел на отца, пока он меня не заметил, и, так как он не пригрозил мне и меня не позвал, спустился к нему во двор и без приглашения стал ему помогать ловить страницы, которые нагретым воздухом подбрасывало кверху. Отец чувствовал, что я со стороны неотступно за ним наблюдаю, но долго это терпел и лишь спустя какое-то время спросил:
— Что с тобой? Первый раз меня видишь?
Я ничего ему не рассказал о мельнице и самолете, который приземлился под музыку Хильке, а только спросил:
— Когда мы туда пойдем?
— Кончено, — сказал он, — все кончено, — вырвал несколько страниц из папки и, прежде чем бросить в огонь, скомкал. Лицо у него было серое, небритое, фуражка сползла набок, на башмаках налипла сырая земля окопа. Его опущенные плечи. Замедленные движения. Хриплый голос. Увидишь такого человека, и сразу подумаешь: ну, этот сдался, ему уже не выбраться ни на какой берег. И стесняешься с ним заговорить, потому что главное тебе известно. Он сидит на чурбаке, который ты ему подкатил, а ты смотришь ему в затылок.
Отец предоставил мне приглядывать за огнем, а сам, сидя на измочаленном чурбаке, только поддерживал пламя старыми, скорее всего никому уже не нужными документами, время от времени читая строчку-другую, безучастно, словно они никогда для него ничего не значили, а когда скормил огню первые кипы, пошел в контору и вынес новые бумаги — их много накапливалось из года в год, — а ведь он, не расстававшийся ни с какой малостью, все это собирал, прятал и берег, как свидетельства своей жизни, в которой ему когда-нибудь придется отчитаться.
Он был мной доволен, тем, как я следил за огнем, только-только поддерживая в нем жизнь. Когда он последний раз пошел в дом, то, кроме двух папок, вынес еще книги, черновую тетрадь и сверток, обернутый в промасленную бумагу и небрежно перевязанный шнуром. Значит, и это туда же — невидимые картины.
— Еще столько? — спросил я, а он тусклым голосом:
— Все. Все нужно сжечь, — и стал разрывать тетрадь.
Тут на крыльце появилась Хильке, спустилась во двор и позвала нас чай пить, то есть крикнула:
— Еще долго будете канителиться, чай совсем остынет, — а потом пришла еще раз, подошла поближе к нам, к огню, и неохотно, уже без задора повторила приглашение, причем все время глядела не на огонь, а на меня и вдруг выпалила: — Какое у тебя старообразное лицо, Зигги, тебе вполне можно дать лет тридцать. — Такова уж моя сестричка! Порой говорит о человеке, будто о лошади.
— Лучше сматывайся отсюда, — огрызнулся я, а когда она подняла с краю костра обуглившийся листок и попыталась прочитать, я выхватил у нее бумагу и бросил в огонь: — Катись и продолжай играть, — сказал я.
— Играть? — недоуменно переспросила Хильке. — Как это играть?
— На рояле, — сказал я, на что она, обращаясь к погруженному в свои мысли полицейскому:
— Да он совсем спятил, и лицо какое! — Я уже понял, без ругани мне от нее не отделаться, и соображал, что бы такое ей врезать, как Хильке вдруг вскрикнула: — Смотрите, вон там! Смотрите!
Мы обернулись и посмотрели на кирпичную дорожку, там стояла зеленая, оливково-зеленая бронемашина. Стояла там. Была там. С тарахтевшим мотором, с опущенной пушкой, из люка выглядывала голова солдата в черном берете. Срезанный наискось покатый нос машины выдвинулся за табличку «Ругбюльский полицейский пост» и поворотил на нас, задел столб, но не свалил его и, впритирку миновав тележку, все ближе пододвигался к костру.
Отец поднялся с чурбака. Невольно одернул мундир. Он ждал приближавшуюся бронемашину, став навытяжку, не подавленный, а подтянутый. Когда бронемашина остановилась почти у самого огня, отец шепотом, так что я один мог разобрать, сказал:
— Бумаги уничтожь, сожги. — Но как?
Я понемногу, сантиметр за сантиметром, стал ногой подталкивать одну из папок к свертку, обернутому в промасленную бумагу, папка шуршала о песок и оставляла после себя след, будто проползло какое-то животное, возможно, черепаха. Из люка показались плечо, руки, солдат поманил к себе отца и что-то его спросил, на что отец ответил кивком. Папка как раз коснулась свертка, и в тот миг, когда солдат, подтянувшись на руках, спрыгнул из люка наземь, я подхватил и то и другое и, пятясь, отступил к сараю, где просто выронил сверток, просто выронил, а папку продолжал держать в руках, потом опять приблизился к костру, не спеша его обошел и встал рядом с отцом, разговаривавшим с солдатом.
У солдата были медно-красные курчавые волосы и две медно-красные звезды на погонах, если это вам что-то говорит, а на потрепанном матерчатом поясе у него висела потрепанная кобура, в которой лежал пистолет того же калибра, что и у отца. Уж не собирается ли он затоптать огонь, конфисковать удобочитаемые страницы и сдать их куда следует на обработку? Стоит ли того ругбюльский полицейский пост?
Читать дальше