Наконец, уже под вечер, появились самолеты, несколько «спитфайров» и «мустангов», завернувших из Фленсбурга или Шлезвига, чтобы на бреющем полете пронестись над нами и исчезнуть над Северным морем. Их еще даже видно не было, как Тимсен открыл огонь из своего итальянского трофейного карабина, «огонь по площадям», как он позднее объяснил в свое оправдание. Над самыми макушками деревьев, как сорокопуты, неслись они на нас, гул моторов становился все настойчивее, все жестче и решительнее, и вот они уже проскочили над нашей шкодой, снизились, должны были запутаться в скособоченной От ветра живой изгороди Хольмсенварфа и все же не запутались, взмыли кверху, но теперь-то все пошли на посадку, тени их стали больше и медлительнее, они явно шли на посадку и вдруг все же передумали, вероятно, потому что все фольксштурмисты на позиции открыли огонь, даже Кольшмидт, птичий смотритель Кольшмидт в особенности. Они заряжали и палили, не успевая прицелиться в мчащиеся мишени.
И художник тоже? Да, художник Макс Людвиг Нансен тоже стрелял, иногда по самолетам, но, случалось — видимо, он слишком поспешно дергал спусковой крючок, — по мельничному пруду, тогда там поднималось несколько тонких фонтанчиков, а из опоясывающих пруд камышей с паническим хлопаньем взлетали дикие утки и, вытянув негнущиеся шеи, пролетали над позицией. Самолеты не отвечали на огонь, по всей вероятности, они сбросили свой бомбовый груз, а может, впрочем, не берусь это утверждать, просто не заметили нашего огня, хотя Тимсен готов был поклясться, что одну машину, как он выразился, «прошил» насквозь. Дамба, неужели они ринутся со своими машинами на дамбу, и Северное море хлынет в пролом? Нет, они проскочили над самой дамбой, достигли моря, темными черточками помчались к горизонту, стянулись в точки, скрылись из виду. Фольксштурм мог поставить винтовки на предохранители.
Мало-помалу мужчины заговорили о только что пережитом, а я собрал тем временем пустые патронные гильзы, пересчитал их и удивился количеству — я не слышал столько выстрелов. Фольксштурмисты в данном случае придерживались одного мнения: надо было массировать огонь, всем бить по одному самолету, вот следующий раз уж мы не упустим… и после такого легко достигнутого единодушия и по прошествии нескольких минут, когда все четверо стояли на страже, внимание снова начало ослабевать, карты собрали, очистили от земли, распрямили, и стоило Тимсену похвастаться: «Был мой ход, и на этот раз я уж вас бы расчихвостил», как они, желая, видимо, поймать его на слове, уселись на хорошо утрамбованное дно ямы и сдали карты.
— Ты ведь постоишь? — спросил отец, на что художник, махнув рукой:
— Сидите, сидите.
Я сел возле художника на укрытый дерном вал; заговорить с ним я не решался, только следил за его взглядом, устремленным на эту землю, которую он так часто писал: насыщенный зеленый и пылающий красный усадебных строений; мы вместе просматривали дороги и обсаженное дикими яблонями шоссе, одновременно обнаружили вдалеке всадника — художник кивнул, когда я указал в ту сторону рукой, — не прозевали мы и грузовик, который, поднимая клубы пыли, ехал по песчаной дороге к поместью Зельринг. Я старался следовать за взглядом художника, по его примеру непрерывно поворачивался, порой и он обращал мое внимание на что-нибудь, замеченное мною одновременно с ним, и тогда я кивал. Но Хильке я увидел первый: она шла от «Горизонта», направляясь по гребню дамбы домой, и покручивала в воздухе пустым термосом. В Блеекенварфе все было тихо. Зато в Хольмсенварфе старик Хольмсен без конца вытаскивал из сарая во двор мотки проволоки, наверняка колючей проволоки, собираясь, должно быть, загородиться в собственном дворе и спастись от старухи Хольмсен. Бинокль полицейского художник лишь изредка приставлял к глазам.
Мы ждали, ждали до самых сумерек, и все еще никто не показался. Солнце зашло за дамбу точь-в-точь так, как художник учил его этому на плотной, не впитывающей влагу бумаге: в красных, желтых, лимонных полосах света оно село или скатилось в Северное море, гребни волн сразу вздулись и потемнели, оттенки охры и киновари распространились на еще не затронутую часть неба, но не резко очерченные, а размытые, притом довольно неумело, но именно того и добивался художник: «Умение, — сказал он как-то, — меня меньше всего интересует». Итак, долгий, неумелый, временами немножко впадающий в героическое заход солнца, сначала еще контурно, а потом уже, так сказать, мокрым по-мокрому — все это стилистически безукоризненно повторилось за позицией.
Читать дальше