— Нет уж, крышка! — сказал отец. — Им больше не вертеться! — На что художник:
— Завтра же она заработает, Йенс, вот увидишь, завтра же мы будем молоть на ней мак, так что небу станет жарко.
Он отложил кисть, зажег трубку и закурил, посматривая на холст и покачивая головой. Не глядя протянул отцу табакерку и, не удостоверясь, набил ли тот трубку, сунул табакерку в карман.
— Тут требуется еще немного злости, верно, Йенс? Темно-зеленого не хватает — злости, вот когда мельница заработает на славу!
Отец держал письмо, прижимая его к себе, словно хоронясь, но готовый предъявить его в любую минуту и только не отваживаясь сам эту минуту выбрать.
— Ей уже никакой ветер не поможет, Макс, и никакая злость! — ввернул он, а художник:
— Она еще будет тарахтеть и после нас с тобой, вот увидишь, завтра же крылья завертятся, как заводные.
Быть может, отец бы еще помедлил, но это прозвучало чересчур уверенно, во всяком случае, он внезапно протянул руку с письмом.
— Вот Макс, из Берлина. Прочитать тут же, на месте.
Художник рассеянно взял конверт и сунул его в свой бездонный карман, а затем повернулся, легонько стукнул отца по плечу, но, не удовлетворясь этим, двинул его уже сильнее в бок и сказал, подмигнув:
— Пошли, Йенс, смоемся, покуда Балтазар засел на мельнице. У меня дома такой джин, от которого у тебя на каждой руке по шестому пальцу вырастет. И никакой не голландский, а прямехонько из Швейцарии, от швейцарского музейного работника. Пошли в мастерскую!
Но отец уперся. Нацелясь указательным пальцем на карман, поглотивший конверт, он сказал:
— Это письмо, — и чуть помедлив, — это письмо ты обязательно прочтешь сейчас же, оно из Берлина. — И поскольку устное приказание не возымело действия, он шагнул к художнику и загородил ему на мостике путь домой. Пожимая плечами, художник вытащил письмо и, словно в уважение полицейскому, прочитал адрес отправителя.
— Эти кретины, эти… — уронил он с презрительным спокойствием.
Но, вскинув глаза, наткнулся на взгляд отца, приведший его в недоумение. Он вынул письмо из конверта и принялся его читать, не сходя с деревянного мостика, читал долго, вернее, медленно и все медленнее, а кончив, снова сунул в карман, скривил гримасу и, отведя глаза, стал глядеть в сторону; он глядел поверх обдуваемой ветром равнины на мельницу, словно ища у нее совета; глядел на лабиринт рвов и каналов, на растрепанные изгороди, на дамбу и на внушительную усадьбу — да что там: он просто глядел в сторону, чтобы не видеть отца.
— Ведь это же не я придумал, — сказал отец, а художник:
— Знаю.
— И изменить это я тоже не могу, — продолжал отец.
— Да, знаю, — отвечал художник и, выбивая трубку о каблук: — Я все там уразумел, кроме подписи: подпись неразборчива.
— Им много чего приходится подписывать, — сказал отец, а художник с озлоблением:
— Они этому не верят, дурачье, они сами этому не верят. Запретить писать картины, запретить человеку заниматься своим делом — этак они могут запретить мне есть и пить; подобную чепуху никто не станет подписывать так, чтобы подпись была разборчива.
Склонив голову, художник, словно чтобы удостовериться в своей правоте, стал рассматривать Закадычного друга мельницы, который, как истинный мастер своего дела, непременно добьется своего и не сегодня-завтра заставит вертеться трескучие мельничные крылья, пока отец не вывел его из раздумья, обратясь к нему на своем, особом языке:
— Приказ по уведомлении вступает в силу и, значит, к сведению и исполнению, разве там не так написано, Макс?
— Да, — сказал художник, — там так написано, — и отец негромко, но внятно:
— То же самое говорю и я, и чтобы с этой же минуты!
Тут художник собрал весь свой рабочий снаряд, не прибегая к помощи ругбюльского полицейского, да он и не рассчитывал на его помощь.
Проскользнув друг за другом сквозь живую изгородь, оба деревянно, как на ходулях, зашагали по саду.
Они направились в мастерскую, пристроенную к дому по плану художника вровень с землей, с верхним светом, с множеством ниш и закоулков среди старых шкафов и тесно уставленных полок и с многочисленными твердыми временными ложами, на которых, как мне тогда представлялось, спали забавные и грозные творения художника — его желтые пророки, менялы и апостолы, а также гномы и зеленые продувные рыночные торговцы. Здесь спали, должно быть, и словенцы, и танцующие пляжники, ну и, конечно, согнувшиеся под ветром крестьяне в открытом поле. Я так и не сосчитал эти временные ложа в мастерской. Бесчисленные скамьи и обтянутые холстиной складные стулья наводили на мысль, что здесь временами рассиживается весь этот созданный фантазией художника фосфоресцирующий народец с томными белокурыми грешницами включительно. Столами служили тут ящики, а вазами — банки из-под варенья и тяжелые ковши. Этих ваз было множество, и, чтобы; заполнить их цветами, надо было бы опустошить целый сад, но, бывая в мастерской, я всегда находил их полными, на каждом столе красовался пламенеющий букет.
Читать дальше