Если вы поедете трамваем налево, в сторону замка мадам Дуайен, то в одном километре от моей виллы вы увидите большое старинное здание. На первый взгляд тюрьма. А на самом деле больница. Находилась она в ведении монахинь, мать-настоятельницу я нередко встречала у аббата Клемана. Эта дородная жизнерадостная женщина постоянно смеялась, — вероятно, она считала, что громкий смех успокаивает больных, но меня он пугал. Аббат и Мартина принимали ее вполне учтиво, но холодно, что не мешало ей приходить к ним чуть ли не через день. За больницей шли поля, леса, а дальше тянулась ограда владений мадам Дуайен, которым, казалось, нет конца. В глубине главной аллеи вырисовывался широкий фасад великолепного белоснежного замка. Две постовые будки, двое немецких часовых. Здесь помещалось гестапо, и никакой замок с привидениями не мог бы внушить крестьянам соседних деревень того ужаса, какой внушало им не только само это здание, но даже его окрестности. Шикарные машины с немецкими офицерами непрерывно сновали по дороге: стоило Мартине завидеть такую машину или услышать шум мотора, как она тут же начинала креститься и губы ее шевелились в беззвучной молитве… Одни машины направлялись в замок, другие возвращались оттуда. Миновав поместье мадам Дуайен, вы попадали на перекресток, а потом, взяв влево, через несколько минут доходили до ипподрома.
Печка прекрасно обогревала комнату. Кухню я устроила себе в ванной. Запас картофеля, как и полагается, хранился в самой ванне. Иногда выпадали чудесные солнечные дни; я много гуляла, занималась своим несложным хозяйством, читала, старалась хоть как-то убить время… Мартина прислала мне в помощницы жену одного военнопленного, сильную, расторопную женщину, у которой все кипело в руках; когда я бывала дома, она рассказывала мне о своем муже-шорнике (в окрестных владениях имелись конские заводы и устраивались скачки). У Анны было двое детей, которых она все собиралась ко мне привести. Даже мебель и та уступила усердию Анны и заблестела, вероятно впервые с тех пор, как прибыла с улицы Сент-Антуан. В конечном счете я, пожалуй, предпочитала эту жизнь парижской, если только уместно говорить о предпочтении.
Но зато мне решительно не нравилась бесцеремонность, с какой хозяйки в любое время дня и, конечно, без стука вторгались в мою комнату. Внезапно распахивалась дверь, и появлялись сестрицы, иной раз вместе, иной раз поодиночке и всегда по пустякам: то протекает крыша, то аббат Клеман снова прислал одного из подопечных колоть дрова, и на сей раз это уж наверняка — убийца; то Мартина приносила мне что-то в корзинке, но не захотела оставить, сказала — вернется… Когда же старухи, одна или обе, усаживались, тогда — конец, от них не отделаешься… Не умею я выставлять людей за дверь! Старух, по-видимому, привлекала горячая печка, в их комнате со стен текло, как в погребе. Они никогда у себя не топили и, насколько я понимаю не покупали ничего съестного, если не считать супа, за которым ходили в благотворительную столовую. Ни разу я не видела, чтобы они читали газету, наверное, и тут экономили. Жили они как нищенки, но отнюдь не из бедности, а из скаредности, самой мерзкой скаредности, с какой мне доводилось сталкиваться в жизни.
Из двух сестер особенное отвращение мне внушала младшая, та, что была замужем и овдовела. Лучше бы она, по примеру сестры, носила парик, тогда, по крайней мере, сквозь жиденькие пряди волос не просвечивали бы проплешины — противные маленькие лысинки. «Мой покойный муж был очень недурен собой, — рассказывала она, отщипывая кусочки чего-нибудь съестного и ловко кидая их с довольно большого расстояния в бездонную воронку рта, — маленького роста, как и положено жокею, легкий, словно перышко… Он носил цвета графа Б., камзол желтый с лиловой полосой наискось, картуз — наполовину желтый, наполовину лиловый, сапоги с отворотами… Тяжелая профессия!» Старуха снова подкреплялась то тем, то другим; она была невероятно худа, казалось, вот-вот упадет от истощения, и я считала своим долгом ее подкармливать. Она продолжала: «Однажды во время скачек он замертво свалился с лошади — сердце сдало… Со всех сторон бежали люди, лошадь остановилась как вкопанная, смотрела на него, обнюхивала, точно опомниться не могла… А еще говорят — лошадь!.. Его принесли домой, и он умер на этой кровати…» Я старалась представить себе жокея в камзоле из желто-лилового атласа, в сапогах с отворотами в этой комнате, на этой кровати… С таким же успехом я могла бы вообразить, что здесь жила кафешантанная певичка, и то и другое одинаково не вязалось со здешней обстановкой. Но чаще всего старухи сетовали на дороговизну, жаловались, что вынуждены во всем себе отказывать. Я узнала, что у них есть брат — судебный писарь, который в делах, как говорится, собаку съел, его не проведешь.
Читать дальше