Несколько раз он решался делать визиты до полудня. Заранее обдумав свои предложения, он шел к директорам крупных издательств. Он готов был преувеличить свое состояние, говорить о своей кредитоспособности, о своих связях с Англией, в которые сам постепенно начал верить. Он обходил большие дома, один за другим. Сидел в приемных, где были разложены газеты и журналы издательства, бесплатно предлагавшиеся ожидающим, чтобы те могли свериться с идейным направлением компании, прежде чем добиваться собеседования. Приемные были уютны, несколько перетоплены, и служители в униформе, сидя на высоких табуретах, охраняли их. Директора всегда оказывались на совещаниях. Это были не те «важные совещания», какие в годы инфляции инсценировал сам Пауль Бернгейм, а самые обычные, без каких-либо особенностей, зато намного важнее тех — таковы знатные особы, которые хотя и обладают титулами, но в жизни ими не руководствуются. Пауль сидел и ждал. Как раньше ждали его. Теперь он понимал, что институт приемных был чистилищем капиталистических небес. Нет ничего ужаснее принуждения к терпеливому ожиданию, постоянно нарушаемому звоном колокольчика служителя, появлением новых посетителей, рассеянным перелистыванием журналов, вид которых сулил утешение и в то же время порождал глубокую безнадежность. Случалось, что Бернгейм покидал приемную, не дождавшись приглашения. Избежав беседы, смысл которой терялся уже в приемной, он ощущал радость освобождения, словно его выпускали из сумасшедшего дома. Выйдя за ворота, он оглядывался, как оглядываются на помеху, о которую споткнулись.
Никогда больше не войду в этот дом!
Он снова поехал к матери.
Госпожа советница Военной высшей счетной палаты прижилась в доме госпожи Бернгейм, будто родилась в нем. Теперь Пауль здоровался с ней как с тетушкой. Госпожа Бернгейм все еще ходила потихоньку к своей компаньонке, чтобы проверить, не забыла ли та выключить ненужный свет; хорошо ли вставлен в замок ключ от шкафа — упаси Бог его потерять, не осталось ли открытым окно в вечерние часы — ведь моль может отведать персидского ковра, не треснул ли, наконец, умывальник в комнате госпожи советницы, чего госпожа Бернгейм с трепетом ожидала уже долгие годы.
— Мы договорились, — рассказывала она Паулю, — что подписку на газету берет на себя госпожа советница Высшей счетной палаты. Как раз месяц назад потекло в ее комнате — крыша прохудилась. Она утверждала, что починить ее должна я. Но я объяснила ей, что хозяйка не может нести ответственность за дыры в крыше. Она ведь тоже знала, что крыша не прочь пропустить стаканчик. Однако с того времени больше не капает, и я так и не знаю, надул нас кровельщик или нет. Не мог бы ты проверить?
Пауль поднялся на крышу — проверить.
С высоты он оглядел сад, который теперь, когда началась весна, стал еще печальнее, чем осенью… как бедно одетый человек больше грустит в ясную погоду, чем в туман. Пауль смотрел на пустой сарай, в котором уже не стояли коляски, на конюшню, в которой ржали теперь чужие кони, и на старую собаку, которая лежала перед своей будкой — грязная и вялая, будто знала, что ей нечего больше охранять, кроме набитого обесценившимися купюрами чемодана госпожи Бернгейм.
Как-то вечером мать отложила газету — с тех пор как абонемент оплачивала ее квартирантка, госпожа Бернгейм чувствовала себя свободной от обязанности читать все объявления — и неожиданно сказала:
— Ты знаешь, Пауль, теперь в газете так много свадебных объявлений!
— Да, — сказал Пауль равнодушно. — Следствие войны.
— Молодые люди поступают разумно, — продолжала госпожа Бернгейм, — они женятся рано; это полезно для здоровья и гарантирует долгую жизнь.
Она молчала и ждала, что скажет сын.
Однако Пауль, казалось, задумался; он прислушивался к тиканью часов — единственных в доме, которые еще шли, и к нежному ветерку, что шелестел прошлогодней, оставшейся неубранной, листвой сада. Госпожа Бернгейм схватилась за лорнет, и лишь треск, с которым он раскрылся, вернул Пауля к действительности.
— Тебе уже тридцать, Пауль, — сказала госпожа Бернгейм.
Напоминание о его тридцати годах болезненно затронуло Пауля, будто возраст был его телесным недугом. Действительно, вот они, тридцать лет, а ничего путного из него не вышло. Словно эти три десятилетия, год за годом, месяц за месяцем, день за днем, столпились перед ним — гора времени, — а сам он, праздный, маленький и без возраста — стоял рядом.
Читать дальше