Если бы он не боялся расстроить Гизолу, то со всей нежностью, которую вызывала в нем эта мысль, умолял бы ее покончить с собой вместе с ним.
Но когда Гизола пришла снова, все изменилось. Она сочла бы его сумасшедшим и расхохоталась бы в лицо — тем пугавшим его смехом, от которого только пуще хорошела!
Как и в прежний раз, они провели весь день вместе. И больше уже не виделись.
Вернувшись в Сиену, Пьетро наврал, что провалился на экзаменах.
Чем дальше, тем больше он ощущал себя жертвой общей жизненной несправедливости, против которой надо выступить всем сообща.
— Да что ты там делал? — вопил Доменико. — Если б ты занимался… Ты точно знаешь, что не рожден для учебы?
Он счел этот гнев заслуженным, но главное — отец ни словом не упомянул Гизолу.
Опять навалились тоска и тревога, и на этот раз хуже прежнего, потому что любовь к Гизоле только крепла. Все остальное проходило мимо, не задевая его, как будто совсем его не касалось.
Казалось, он провалился в пустоту, из которой нет выхода. Но разве можно винить в этом Гизолу? Нет, он сам во всем виноват. Мало того, по сравнению с ней он был человеком конченным. Но каждое утро его первой мыслью было: «Если б не Гизола, я бы покончил с собой!» И он наблюдал, как отступает внутреннее спокойствие, к которому он едва успел приблизиться.
Доменико поначалу не подал вида, как ему не терпится, чтобы Пьетро занялся делом. Но чем явственней звучала в их разговорах натужная любезность, готовая в любой момент вспыхнуть яростью, тем меньше они старались общаться. Все были на стороне Рози и со дня на день ждали скандала. Пьетро это понял и упорно не замечал, с каким выражением поглядывает на него отец.
Доменико порой казалось, что он, человек простой и неотесанный, столкнулся с изощренным негодяем. И он боялся, что дело кончится плохо.
К чему тогда были годы трудов, из которых сложилась вся жизнь? Разве не сыну он оставил бы после смерти все, что удалось урвать трудом или хитростью? И ведь сын-то этого и не ценил? И ведь сын-то и решил расточить наследство?
Теперь он понял, какую ошибку допустил, слишком ему потакая — в том числе и во всем, что касалось Гизолы. Он сам пустил ее к себе в дом! А теперь она, бесстыжая, настраивала против него сына, воспитывала в нем ненависть к отцу!
Все, казалось, вело к этому предательству: семинария, художественное училище, техническая школа, техническое училище, частные учителя — все!
Эти мысли он прокручивал в голове по многу раз, когда думал, что больше не даст над собой издеваться.
Устроившись на стуле, служившем ему уже лет двадцать с лишним, он провожал взглядом Пьетро, засунув руки в карманы брюк и прислонив к стене уже облысевшую голову. Но не говорил ничего и старался отвлечься на прислугу или клиентов, подходивших поздороваться.
Пьетро перебирал в уме родные вещи, которыми хотел бы владеть вместе с Гизолой.
Думал о ровном тихом свете лампы с жестяным абажуром. О мамином кресле с деревянным ящичком под сиденьем, где она хранила шерстяные клубки и единственные свои книги: два романа в иллюстрированных выпусках. О четырех подушках, на которые она опиралась — на каждой из них осталась своя особая вмятина. Думал о запахе кельнской воды, о флакончиках с успокаивающими каплями, о потертом золотом крестике.
Лежа перед сном в своей жесткой постели, он вспоминал все самые приметные вещи с пылкой, пусть и бессознательной любовью. Ему казалось, он должен оставить на них свой след, придать им новый смысл. С Гизолой они обретут новую жизнь. И его охватывала знакомая нежность, будто Гизола была рядом.
Задув свечу, он отворачивался к стенке и засыпал.
Ближе к полуночи через его комнату проходил Доменико, держа в руке латунный фонарь. Тогда Пьетро просыпался и только хотел поднять голову — но вторая дверь уже закрывалась. И он оставался лежать в смутной досаде, как бывает, когда перебили настроение.
Утром Доменико уходил ни свет ни заря, ни слова не сказав Пьетро, который тем временем пытался повернуть по-другому картины, всплывающие в полудреме, когда кажется, что можно по желанию досмотреть сон или проснуться.
Он садился за столик и так и сидел, подпирая коленками ящик. Казалось невероятным, что никому и ничему не было до него дела — и он перебирал в памяти чувства и ощущения, пока не приходил в пьянящее исступление.
То, что он навсегда обречен лишь страдать, трогало его до слез: «Почему я не могу видеться с Гизолой? Другим не приходится, как мне, отрекаться от всего. И никто к ним не лезет. Просто в голове не укладывается, как у них получается заниматься тем, что для меня невозможно: извозчик нахлестывает лошадь, дворники поливают».
Читать дальше