Притом, с того дня, как запорожец услыхал на гаремном балконе голос, напомнивший ему далекую родину и покинутую мать, и когда в голосе этом сказалась тоска по воле, ему легче жилось: казалось, что какое-то другое, хотя невидимое, но родное существо разделяет с ним и его неволю, и его недолю... А разделенное горе всегда как-то менее тягостно и давуче, чем одинокое, замкнутое, неразделенное.
Однажды, во время какого-то большого татарского праздника, когда почти все обитатели дома Кадык-паши находились в мечети и даже старая Ак-Яйлы с арапчонком-евнухом отправились на молитву, запорожец, усевшись у фонтана, под тенью кипарисов, затянул свою любимую сиротскую песню:
Стоїть явір над водою, над воду схилився,
Молод козак, молод козак, да вже й зажурився.
Як же мені не хилитись — вода корінь мие.
Як же мені не журитись, як серденько мліе?
Хожу-нужу, хожу-нужу, як те сонце в крузі,
Чи я встаю, чи лягаю — завше серце в тузі.
Летить орел понад море та й, летючи, крикнув:
Ой як тяжко в тій сторонці, де я не привикнув!
Ой е в мене на Вкраїні ріднесенька мати;
Та де ж тая Вкраїнонька — де ж то її взяти!
Он не кончил. На балконе опять послышались всхлипыванье и тихие голоса.
— Годі, годі, Катруню! Годі, любко! — уговаривал один женский голос.
— Ох, моя матінко! Ох, мое серденько! — плакался другой, силясь удержать рыдания.
— Не плач-бо, Катруненько, утрись, стара скоро прийде.
— Я не буду, не буду — о-ох! — рыдания еще более усиливались.
Запорожец понял, что это все его песня наделала. Он перестал петь, глянул на балкон — ничего не видать, только всхлипыванья и тихие голоса.
— Се, мабуть, козак.
— Та козак же ж.
— Xiбa ти його бачила?
— Давно бачила.
— Молодий?
— Молодий ще... гарний...
У Пилипа сердце заколотилось в казацкой груди. Он еще внимательнее стал прислушиваться. Всхлипыванья становились все тише и тише. Он тихонько подошел к балкону, осторожно глянул наверх — и остановился как вкопанный: густая вьющаяся зелень, окутывавшая балкон, казалось, непроницаемою сетью, тихо раздвинулась, и из-за зелени выглянуло прелестное личико с заплаканными глазами и золотоволосою головкою. Большие заплаканные глаза глядели прямо на Пилипа. Пилип, казалось, одеревенел на месте, не спуская глаз с таинственного светлого видения. Видение улыбнулось, покраснело, — улыбнулся и Пилип, но покраснеть не мог, ибо голенища не краснеют, а его лицо было чернее голенища от загара...
Пилип перекрестился... Он сам не мог понять, с чего он, ни с того ни с сего, перекрестился, должно быть, сдуру... Только нет, не сдуру: и там, из-за зелени, показалась белая, вся в перстнях ручка и тоже перекрестилась...
«Мана... суща мана... та яка ж гарна!» — сдуру думалось Пилипу. [Мана — призрак]
— Чоловіче, чоловіче добрий! Помолись за Катрю! — послышалось из-за зелени...
Это говорила «мана».
— Помолюсь, — пробормотал Пилип, совсем растерявшийся.
— А як тебе зовуть, чоловіче?— снова послышалось из-за зелени.
— Пилипом...
— I я за тебе, Пилипе, помолюсь...
В зелени мелькнула белая рука, и с балкона слетело что-то синее. Пилип нагнулся и поднял — то была широкая шелковая лента, «стрічка».
— Се тoбi на незабудь, — послышалось из-за зелени.
Пилип так и остался с разинутым ртом...
С этого дня Пилип уже жадно, хотя чрезвычайно осторожно наблюдал за балконом. Первую ночь после видения им «маны» в зелени провозился в своей невольницкой конуре почти напролет до утра; все мерещилась ему эта «мана» прелестная, эти заплаканные глаза, золотая головка, белая, в дорогих кольцах, рука. Он и молился в ту ночь усерднее и уже постоянно поминал на молитве Катрю. Голубую ленту он осторожно вдел в ворот своей рубахи и боялся до нее дотронуться, чтоб не испачкать грязными руками. Неволя его как будто улетела куда-то, и он уже не хотел воли, не хотел уходить из этого сада, обнесенного тюремною решеткою: сюда, казалось, прилетела сама и его воля, и сама Украина.
Его казацкое сердце колотилось, когда он украдкой замечал, что зелень на балконе как бы шевелилась. Но сама «мана» не показывалась. Зато однажды к ногам его упал пучочек «любистку», и он его торопливо поднял, положил за пазуху и с радостью вспомнил, что «любисток — для любощів». Другой раз невидимая рука бросила ему связочку «рути», а потом веточку «барвінку». Наконец, еще раз у ног его очутилась серебряная монета, а в другой — золотая.
Читать дальше