Эти разговоры совсем безответственными, не по времени и не к месту показались отцу, он и много лет спустя рассказывал со смешанным чувством удивления и осуждения: перебрал сверх всякой меры еврейский профессор. Как гой 11.
Да если бы только пьяная болтовня. Успел отметиться Блюмкин и в троцкистско-зиновьевской оппозиции. Как он туда влез, зачем, с чем был не согласен, да и вообще, был ли это действительно принципиальный спор или обыкновенная грызня – за власть, конечно: то Сталин с Каменевым и Зиновьевым против Троцкого, то Зиновьев и Каменев, спохватившись, что всю власть забрал Сталин, попытались отыграть назад – во всем этом разобраться было сложно, но не исключено, что идейная сторона спора и гроша ломаного не стоила, одни словеса, хотя, конечно, не исключено: вера. Недаром ведь фанатики. Как другие верили в Бога, так и эти, и Блюмкин с ними, веровали в мировую революцию. Спорили с ненавистью, с завистью, с пеной у рта, с яростью, усиленными тысячекратно вкусом близкой власти, власти абсолютной: можно ли построить социализм в отдельно взятой стране или ждать мирового пожара. Не просто ждать – поджигать. В итоге и те и другие оказались неправы: ни мировой революции, ни социализма не вышло, потому что то, что построили – это вовсе не социализм, а пародия. А что такое социализм, так и не определили. Словом, как пауки в банке: самый сильный, жирный и хитрый передушил остальных.
Это отец так говорил незадолго до смерти. К тому времени он не верил ни на йоту, а оттого особенно противно было ему преподавать, лгать, давно прозревшему. Год шел шестьдесят восьмой, советские танки давили «пражскую весну», а вместе с ней последнюю, отчаянную надежду. Хотя, скорее всего, «пражская весна» с самого начала была обречена, а конвергенция оказалась утопией. «Теперь ты понимаешь, сынок, почему я не хотел, чтобы ты поступал на философский».
Одним словом, мудрый Блюмкин во все это дерьмо влез по уши и был публично, несмотря на торжественное покаяние, исключен из партии. Времена, однако, были еще либеральные, своих пока не расстреливали, хотя, не исключено, уже составляли списки – некоторое время спустя партбилет вернули. Левые еще могли пригодиться – против правых. Сталин, надо отдать ему должное, всегда был центристом.
Блюмкин, однако, не утихомирился. С опозданием он уверовал в НЭП и проникся верой в мужика, которого раньше считал тормозом революции. Странный феномен: его догматический ум постоянно не успевал за зигзагами линии партии. Как пели в частушке в семидесятые: «он еще искореняет, что давно пора внедрять».
Так вышло, что во второй половине двадцатых раскаявшийся и до времени прощенный Блюмкин устроился в Институт красной профессуры 12, где и попал под влияние Бухарина. Два теоретика, оба они теперь ратовали за врастание кулака в социализм, за многоукладность деревни, за кооперацию.
Они, конечно, были правы, они, а не Сталин, ржавой смертельной косой прошедшийся по деревне, избравший путь своего самого главного в жизни врага. Но… «Широты мысли на миллион, а ума ни на грош», как отец говорил. Они о деревне спорили, о сельском хозяйстве, о мужике, а спор-то шел о централизации, о способах управления, о власти и единоначалии, о социализме – каким ему быть, об индустриализации даже. Они – на человека смотрели, хоть краешком глаза, а Сталин – великую державу строил, в которой люди – только винтики в задуманной им конструкции, самовоспроизводящийся материал. Вот так и вылетели они оба: Бухарин – из Политбюро, процессы и казнь его еще были впереди, а профессор Блюмкин – во второразрядный институт на Украину, где сталинскую политику железной рукой проводил местный вождь Косиор 13. На Украине и увидел красный профессор Блюмкин практические последствия недавнего теоретического спора, выигранного Сталиным – голодомор 14. Вождь не лукавил, когда разъяснял 15, что индустриализацию оплатит крестьянство. А за ценою мы, как всегда, не постоим.
Это мама рассказывала: из деревень, через милицейские кордоны, преграждавшие несчастным путь, доходили-доползали до Киева селяне. Водяночные, опухшие или истощенные, в язвах, с умиравшими, а бывало и с мертвыми детьми на руках, часто с безумными глазами – в ту пору на Украине в голодающих селах широко распространился каннибализм – они лежали обессиленные, а иногда и мертвые вдоль дорог, просили милостыню, проклинали, плакали сухими глазами, без слез – как-то из жалости мама отдала сумку с продуктами вместе с зарплатой. Сестра тогда только родилась, несколько месяцев, а у крестьянки умирала такая же девочка.
Читать дальше