Он не договорил, боясь, что зашел слишком далеко. Он сам хорошо понимал, что в доверчивое сердце своей любимицы он забрасывает напрасную надежду; как и все в Москве, он знал, что молодого Ордина-Нащокина уже не воскресить; но ему во что бы то ни стало хотелось подольше удержать дочь от рокового решения… «Молодо-зелено, перегорит, а там еще свежее расцветет», – думалось ему, и он давал понять девушке, что он что-то знает, чего-то – а чего именно, она сама догадается – он ждет, что им-де с царем что-то известно, а что – пусть сама соображает. Он слепо верил во всемогущество молодости и времени: все переживается человеком, всякие душевные раны, даже, по-видимому, смертельные исцеляет время. Разве он думал, что переживет свою Аннушку, мать этой самой девочки? А пережил. Сколько раз, когда она, такая молоденькая да хрупкенькая, умерла у него на руках, и он свез ее в Новодевичий на погост, сколько раз он пытался наложить на себя руки! Так не попустил: не попустил вот этот невинный ангелочек, вот эта самая Наталенька, вся в мать! Наталенька, что теперь тихо плачет у него на плече. Ее было жаль кинуть одну на белом свете, ее, этого чистого ангелочка, и он остался жить для нее. И смертельная его рана зажила, закрылась с годами, хоть по временам и саднит, ох, как саднит! Переживет и она свое девичье великое горе, заживет и ее кровавая рана, заживет, Бог милостив.
– Вот ужо повезу тебя, дитятко, на «пещное действо», – говорил он, лаская всхлипывавшую у него на плече девушку, – а там с государем перемолвлюсь о вестях некиих… кубыть, надо бы надеяться… а Афанасий Лаврентьевич… – Он знал, что девочка понимает, о ком он говорит. – И Афанасий Лаврентьевич, кубыть, повеселее стал малость… Бог милостив, не оставит…
Он чувствовал, как при этих словах у него на груди, под шитою шелками тонкою срачицею, колотилось сердце его девочки.
– А разве послы наши воротились с польского рубежа? – робко спросила она.
– Воротились, дитятко.
– И Афанасий Лаврентьич?
– И он, золото мое… Сказываю тебе, кубыть, веселяе маленечко стал… Вестимо, Бог его, горюна, не оставит: добер уже зело человек.
Все это он выдумал. Ничего веселого он не заметил в старике Ордине-Нащокине. Видел он его в Успенском соборе, как тот служил панихиду по сыне и плакал. Вот все, что он заметил. Но ему нужно было во что бы то ни стало удержать дочь на краю пропасти, к которой влекло ее ее молодое чувство, ее разбитая любовь и отчаяние.
– Все вот гонцов ждут из Польши, позамешкались они, – на что-то намекал он.
– А далеко, батюшка, эта Польша, Аршав-город? – спрашивала девушка, переставая плакать и отирая слезы шелковою ширинкой.
– Варшава, дитятко, а не Аршав, – поправлял он. – Тогда наши боярышни в гимназиях не учились. – А далеконько-таки, правда, эта Варшава.
– И там все еретички живут, как наша Маришка-безбожница?
– По-нашему-от еретики, милая, а все же они христианского закону, токмо латынской, папежской веры.
– Сказывают, все красавицы?
– Не все красавицы, милая, люди как люди.
Он знал, к чему она гнет; догадывался, что у нее на сердчишке копошилось, но показывал вид, что ни о чем не догадывается.
– А как у них, батюшка, венчаются? С родительского благословения?
– Вестимо, дитятко. Где ж это видано, чтоб без родительского благословения что ни на есть доброе чинилось, упаси Бог! А который человек делает что без родительского благословения, и от того человека сам Господь отвернется.
Мало-помалу девушка успокоилась, и они решили ехать в Успенский собор на «пещное действо».
«Пещное действо» – это в Древней Руси был особый церковный обряд, не сохранившийся до нашего времени. Он состоял в том, что за несколько дней до праздника Рождества Христова, и обыкновенно в последнее воскресенье, во время заутрени в церкви, в присутствии патриарха и царя, если служба шла в Успенском соборе, изображалась в лицах, «лицедейно», известная библейская история о трех благочестивых отроках – Анании, Азарии и Мисаиле, посаженных в горящую печь по повелению халдейского царя за то, что отроки не хотели поклониться его идолам.
Для этого, по распоряжению соборного ключаря, убирали в соборе большое паникадило, что над амвоном, принимали и самый амвон, а на его место ставили «халдейскую пещь». Это был большой полукруглый шкаф без крыши, на подмостке и с боковым входом. Стены «халдейской пещи» разделены были по числу отроков на три части или внутренние стойла, украшенные резьбою, позолотою и приличными «пещному действу» изображениями. Около «пещи» ставились железные «шандалы» с вставленными в них витыми свечами.
Читать дальше