Крюков слабо отозвался на рукопожатие и немного оглушенный вывалился в приемную. Он никогда Скокова подобным не видел. Так вот какими суровыми и жесткими они способны обернуться?! Еле знакомые Тункель и Вальцев — ладно, но Скоков? Симпатичный, отзывчивый Скоков…
Еще не зная, однако, что его ожидает в поездке, Крюков глубоко запрятанной клеточкой мозга уже предугадывал, какой будет ориентировка. В то мгновение он понял все про себя — все, что с ним произойдет в ближайшие месяцы.
Вечером он покидал Петроград, вдыхая по дороге на вокзал пряный от весны и колкий воздух, пригнанный ветрами с Финского залива. Тускло-коричневые внутренности почтового вагона, отдающие прокисшими щами, поглотили Крюкова. Под полом треснуло, в окне дрогнул и поплыл голубой фонарь, и колеса дробно защелкали на стыках, наращивая надоедливый и двусмысленный звук, возбуждавший и радостное ощущение командировочной свободы, и грызущую душу тревогу: в Лож-го-лово, в Лож-го-лово!
Вчера, в сумерках, он валялся на снегу, пожалуй, целую минуту, показавшуюся вечностью, не имея сил подняться и нашарить портфельчик с бумагами и драгоценным блокнотом, в котором аккуратно выписаны гуманные и справедливые распоряжения новой петроградской власти. Он не мог сразу вскочить после опрокидывающего удара, как полагалось бы крепкому мужчине, из-за разлитой по телу томительной слабости. А чернобородый, учинивший отпор представителю закона, поленился и посмеяться над ним. Он просто шагнул в избу и притворил дверь, затыркав в сени рыжую улыбчивую бабу, сунувшуюся наружу от едкого любопытства. Крутоплечую, с открытой в квадратном вырезе грудью, неестественно увеличенной широкой затяжкой на талии. И плотная эта баба, само олицетворение местного плодородия, которое от южного весьма отличается, плодородия не знойного, жаркого, засушливого, а свежего, как с морозца, недоступная приезжему вахлаку, а только жилистому, кряжистому мужу, задернула пренебрежительно на окне высокую занавеску в зеленый горошек. Проклятая занавеска и довершила смутно вызревшее желание постоять за себя.
Он поднялся угасающим напряжением воли, но не отправился искать комбед. Оборотился спиной к крыльцу, ссутулился и пошкандыбал прочь, к саням, переживая внутри хилую обиду, а на себе ощущая безнадежные липучие взоры батраков, не осмелившихся и подойти к воротам, за которыми случилось происшествие. Он поехал обратно, в волость, и оттуда ночным нарочным вытребовал из уезда полуэскадрон воробьевцев. Ну, а с кавалеристами, вскочившими спросонья в седло, ясное дело, шутить не рекомендуется. Военная косточка — она и есть военная косточка. Если велено очистить по тревоге населенный пункт от враждебных элементов, как иначе очистишь? Уговоры здесь не подействуют. Жесткость проявлять приходится, мускулатуру власти продемонстрировать. Тем паче что за час до операции Крюков сам настойчиво разъяснил отряду важность и неотвратимость вызова. Выступление многоголовой гидры контрреволюции против представителя закона правильно подавить в зародыше, чтоб не повадно было другим врагам, чтоб не довести до большего греха, до большей крови.
Но когда кавалеристы приступили к изъятию ненужных коммунальной жизни элементов и рассадили их, эти элементы, кое-как одетые, по саням и повезли под конвоем в волость, Крюков усомнился в справедливости избранного пути, хотя поступил по инструкции и более того — куда добрее, чем предлагала инструкция. Арестовал лишь верхушку самозваного кулацкого совета: чернобородого с присными, отказавшихся ссыпать разверстанное. Прочих пальцем не тронул. Ни баб их, ни детишек, невзирая на авторитетное мнение комэска Воробьева.
Крюков плюхался в седле позади начальника отряда и несчастливо думал о том, как же расслоить деревню, как ее, проклятую, угомонить, как вытравить оттуда богатеев и накормить в первую очередь голодных ребятишек? Но так ее расслоить, так угомонить, чтоб не раздавался потом в ушах этот ржавый бабий визг. Он не хотел видеть разгромленные жилища, не хотел натыкаться на волчий огонек в глазах мужиков, кстати, способных столько срубить и сплавить, запахать и засеять, засолить и заквасить, чтоб прокормить и себя, и соседних бедолаг, да еще в придачу и немало петроградцев и иных горожан, то есть и Крюкова, а значит, и мировую революцию, потому что он — неотъемлемая частица грандиозных преобразований.
— Голод во мне бунтует, — сформулировал Крюков вслух свое состояние. — Зачем им меня кормить? Да и мне зачем от них кормиться?
Читать дальше