С чувством внезапной восторженной гордости Ганька глядел на них со склона горы, пока не обрушился на землю ядреный шумный ливень. Надолго скрыл реку и горы, людей и телеги низвергнувшийся с вышины водопад. Сразу стало темно, как ночью. По рвам и расщелинам хлынули с Винтовальной бешеные потоки. Скоро ручеек в Убиенной сделался неукротимой, все смывающей на своем пути рекой. По ней вперегонки поплыли деревья, колеса, ящики, хомуты и дуги, но на плотбище продолжали работать.
Ночью нагруженные беженцами и ранеными плоты стали отваливать друг за другом от берега. К рассвету там остались лишь брошенные телеги и убитые лошади.
Вслед за этим начался отход боевых частей. Сотня за сотней вытянулись гуськом и стали, подниматься на утопающую в сизом тумане гору. Бойцы вели коней в поводу, прижимаясь на скользкой и узкой тропе к замшелым скалам, у подножья которых шумела и клокотала река. В самых опасных местах, где нельзя было ни разойтись, ни разъехаться, непривычные к тяжкому пути кони испуганно фыркали, садились на задние ноги, рвались, обезумев, из рук. Чтобы не задерживать движение, таких убивали выстрелом в ухо и сбрасывали в полную мглы и сырости пропасть. Так был пристрелен и Ганькин конь, смирный и выносливый гнедко. Когда он заартачился и остановился, из мрака вынырнул коренастый партизан в солдатской папахе. Он схватил коня за повод и мрачно скомандовал Ганьке:
– Слазь!
И только Ганька спрыгнул с седла, как раздался выстрел. Гнедко судорожно дернулся и упал сперва на колени, потом перевернулся на бок, суча ногами. Тотчас же темные молчаливые фигуры обступили его и сбросили в бездну.
– А как же я? – растерянно спросил Ганька коренастого фронтовика.
– Пешком пойдешь… Давай проходи, не задерживай.
Потрясенный расправой над бедным конем, Ганька с ненавистью поглядел на фронтовика, обозвал его мысленно собакой и зашагал по тропе, как пьяный.
До ближайшей станицы было четырнадцать верст. Голодный и мокрый шел Ганька по обрыву над рекой, по черному и горелому лесу. Берданка за плечами вдруг сделалась страшно тяжелой и неудобной. Она натирала ремнем плечо, больно колотила по спине затвором. Он шел и чувствовал, что силы его на исходе.
В пути все время обгоняли его незнакомые угрюмые партизаны. Никто из них не пожалел его, не подсадил к себе. А один парень в серой войлочной шляпе, с глазами навыкате, обгоняя его, прокричал:
– Торопись, сосунок! Теперь ты самый последний? Попадешь к баргутам – кишки на пику смотают…
И Ганьке стало страшно. Он знал, кто такие унгерновские баргуты и чахары. Они служили у Семенова по найму и были самыми отпетыми карателями. Они арестовали и изрубили шашками Ганькиного отца Северьяна и казаков-фронтовиков, не успевших уйти к партизанам. Вообразив, что каратели вот-вот настигнут его, он сбросил с себя ватную куртку, разулся и побежал. Остановился, только завидев внизу, среди курчавой зелени сопок, Аргунь и широкую станичную улицу, до отказа запруженную народом.
В станице, сморенный усталостью, он свалился у первой же избы в тень от бревенчатого тына и крепко заснул. Уже вечером на него случайно наткнулся мунгаловец Федот Муратов, вернувшийся с германской войны с четырьми георгиевскими крестами. Он доставил Ганьку к Василию Андреевичу в просторный купеческий дом, где разместился штаб.
Василий Андреевич только что вернулся с китайской стороны, куда ездил договариваться об устройстве там партизанского госпиталя. Госпиталь ему разрешили устроить в тридцати верстах от границы, в глухой тайге, чтобы можно было в случае необходимости заявить, что создан он красными на собственный страх и риск.
Увидев Ганьку, оборванного, исхудалого и словно оглушенного всем пережитым, Василий Андреевич покачал забинтованной головой, невесело усмехнулся:
– Значит, тоже с нами махнул? Это ты, пожалуй, правильно сообразил. Если уже семеновцы наш дом сожгли, то и тебя бы не пожалели. Мы с Романом им поперек горла стоим. Теперь они всей нашей родне будут мстить.
– Разве наш дом сожгли?! – испугался Ганька. – Где же теперь мама жить будет?
– Сожгли, племяш, сожгли. Горелого, пенька не оставили. Видели наши разведчики с сопки за кладбищем, как заполыхали во всех концах Мунгаловского партизанские дома. А твоя мать… Боюсь, Ганька, что и с ней могли расправиться.
– Ну, мама их дожидаться не стала. Проводила меня, повесила на двери замок и ушла к бабушке Шулятьихе. Та ее не выдаст. Спрячет за печку или в подполье.
Читать дальше