И вся вина Некрылова, вся, заключалась только в том, что он, согласно графику дежурств и вдобавок старший по званию, именно в день несчастья отвечал за противопожарную безопасность. Реально ли он не досмотрел чего, или случилась роковая случайность из тех, что предусмотреть нельзя: закоротило, искрануло, клапан потек, вентиль дефектный, прокладка потеряла эластичность… да шут ее знает, эту новую технику, где, когда и в чем бес попутает. Неизвестно. И даже если через месяц кропотливой работы или через два доведется выяснить, что вот именно из этой муфты в мир изошла трагедия, или вот от этой копеечной резинки размером с обручальное кольцо, или вот от этой медной волосинки, то и тогда, скорее всего, нельзя будет наверняка сказать, мог ли ответственный за безопасность, осуществляя штатную проверку и текущий осмотр, заметить неполадку и предотвратить сбой, или дефект был настолько незаметен, настолько внезапен, что даже самый добросовестный и дотошный человек не в силах был отвести огненную погибель.
Конечно, на то и назначаются ответственные, чтобы приглядывать за всем и, случись что, отвечать. Тут спору нет. Если назначать ответственных и не спрашивать в первую очередь с них, такие назначения превратятся в фарс, а то и в синекуру, а всерьез никто ни за чем приглядывать не станет. Иван кивает на Петра, нам ли не знать. Но по факту Некрылов за все уже ответил. Черные рассыпающиеся кости обоих стратонавтов лежали под обломками вперемешку, и даже понять, какие из них чьи, было невозможно.
Пять часов я просматривал то копии старых рекламаций, то протоколы былых проверок, то наспех, курица лапой, набросанные текущие отчеты, что успевали подойти от бьющихся среди обгорелых руин спасателей и дознавателей. Доводил их до бешенства, приставая с расспросами, когда они хоть на полчаса отползали с погорелья, чтобы отдышаться, выпить воды и распрямить спину кто на мягком диване в вестибюле, кто просто на траве — потные, пропахшие горькой гарью, с воспаленными красными глазами, полными отчаяния, насмотревшимися на такое, что и на войне не всяк день увидишь… И понял — нет. Никогда люди не смогут узнать доподлинно, есть ли виноватые.
Ни обвинения, ни оправдания. Никогда.
На прощание мы обменялись с начальником полигона крепким рукопожатием. Солнце уже касалось горизонта. Как в детстве, оно садилось за лес. Картошка выкопана, ботва сметена в стожок — и сожжена. Сожжена. Вот такая теперь наша ботва.
— Спасибо вам.
— Да не за что. Привет Москве.
Он помолчал и фатовато спросил:
— Так не стреляться, говорите?
— Я бы подождал, — приняв его ернический тон, ответил я. Пожалуй, он единственно сейчас подходил, а то пришлось бы впадать в пафос, ненавистный всем дельным людям.
Начальник полигона глубоко вздохнул. Запрокинул голову так, что едва не потерял фуражку; в последний момент поймав ее на затылке, с минуту смотрел в предвечернее небо. В прозрачную зовущую глубину, которой было еще так невообразимо много над летающими высоко-высоко стрижами. Потом сказал с болью:
— Прощай.
— Стратосфера никуда не денется, — поняв, сказал я.
— А мы?
Я в ответ только сжал его локоть.
— Думали до войны успеть, — негромко признался он. Помолчал. — А теперь не знаю…
Долго мы смотрели в небо оба. Каждый видел свое.
Домой я вернулся около десяти вечера во вторник. Успел.
Сережка к этому времени уже проспался и протрезвел, но ему все еще было нехорошо. После алкогольного удара всегда тоска, а тут еще и впрямь тоска. Когда я вошел к нему, он лежал в майке и трусах на кровати, закинув за голову руки, и смотрел в потолок. На звук открываемой двери он лишь слегка повернул голову.
— Привет, пап, — негромко сказал он.
— Привет, сын. Живой?
— Пациент скорее жив, чем мертв. Мама за тебя тут волновалась.
— Успел, как видишь.
— Ну и что там?
— Там… Вот что там.
Я присел на край его постели.
— Никто и никогда не сможет теперь сказать точно и определенно, виноват Вадим или нет. Запомни. Ты за него поручился, но ты никогда не будешь знать, прав ты был или нет. И теперь тебе с этим жить.
Он не ответил, но у него задрожали губы.
— Но ты ведь сталинский сокол, а не фашистский ас. А знаешь, чем отличается сталинский сокол от фашистского бубнового аса? Не мастерством, нет. Мастерами и они быть умеют. Еще какими. И не любовью к семье. Семью они еще как могут любить, порой крепче нашего. Но фашистскому асу, чтобы спасти незнакомого человека, надо знать, что тому уже череп циркулем измерили и просчитали челюстной угол и что они там еще делают — все сделали и сказали: ариец. Тогда ас скажет: йа, йа, ви есть под моя защита. А сталинский сокол, если видит человека в беде, защищает его, не спрашивая. Ничего о нем не зная. Достаточно того, что тот в беде. Большевик, меньшевик, красный, белый, ариец, не ариец, виноват он в своей жизни в чем-то или не виноват… Человек. Человек, о котором могут подумать хуже, чем он, возможно, был, — это тоже человек в беде. Перестань гадать, виноват Некрылов или нет. Бери его под свое крыло, сокол. Навсегда.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу