Нелегко досталась дорога за реку Урал когда-то и Александру Сергеевичу Пушкину в пору ещё более рисковую — когда «уж небо осенью дышало».
Теперь стояла зима, снег на тысячу вёрст усеял и утрамбовал бесконечные колдобины, сковал ещё недавно непроезжие колеи. Однако наряду со стужей подстерегала путников и другая «прелесть» здешних мест — бураны. У многих скакавших по белой целине не выходили из головы сцены из «Капитанской дочки». Это куда ни шло, крестились с испугу иные, если метель, а вот как из белой мути возникнет вдруг разбойное лицо вроде Емельки Пугачёва, как когда-то перед Петрушей Гриневым и его верным дядькой Савельичем!
Наверное, шалили где-то на трактах удалые и лихие головы, не без того на Руси. Толстой же не мог забыть, как в первой поездке его поразили колонны закованных в колодки людей, которых гнали по степи солдаты. Кто были эти каторжники — уголовные убийцы или строптивые ослушники барского или чиновничьего своеволия, желавшие лишь себе одному вожделенной воли, чтобы всласть поесть и попить, или радетели за общую, народную долю?
Сейчас, проезжая снежной целиной, он будто въяве отчётливо видел печальное шествие по выгоревшей, бурой степи, и сами собой, наверное, слагались строки:
Спускается солнце за степи.
Вдали золотится ковыль, —
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль.
Идут они с бритыми лбами,
Шагают вперёд тяжело,
Угрюмые сдвинули брови,
На сердце раздумье легло.
Идут с ними длинные тени,
Две клячи телегу везут,
Лениво сгибая колени,
Конвойные с ними идут.
«Что, братцы, затянемте песню,
Забудем лихую беду!
Уж, видно, такая невзгода
Написана нам на роду!»
И вот повели, затянули,
Поют, заливаясь, они
Про Волги широкой раздолье,
Про даром минувшие дни,
Поют про свободные степи,
Про дикую волю поют,
День меркнет всё боле, — а цепи
Дорогу метут да метут...
Дядя Василий встретил Толстого радостный, поздоровевший, с лицом покрытым смуглым, степным загаром. Несмотря на то что перевалило ему уже за пятьдесят пять, он всё ещё был красив и статен.
— По-прежнему не унялся, чудишь? — заключил он Алексея в могучие объятья и сам тотчас почувствовал, как словно обручем стиснули его руки племянника. — Весь Петербург потрясён «Фантазией»! Жаль, что не попал я на вашу премьеру — как раз готовился к отъезду сюда. Но мне говорили, комедия ваша — и смех и слёзы. Писали мне уже сюда, государь как-то встретил Алёшку Жемчужникова: «Ну, братец, не ожидал, что ты сочинишь такую...» — «Что, чепуху, ваше величество?» — «Я слишком воспитан, чтобы так выражаться!» — ответил Николай Павлович. Так было? Ну а с тебя, как говорится, как с гуся вода! Не прошло и нескольких месяцев — пожалован в церемониймейстеры двора его величества... Ну а у меня здесь свой артист, от которого хоть вешайся, хоть стреляйся...
В кабинет влетел Саша Жемчужников и кинулся к кузену.
— О твоих проделках я Алёшке начал говорить, — пряча ухмылку в лихо закрученные усы, произнёс Василий Алексеевич. — Нет, ты, Алёша, представь, вызываю я этого артиста, то есть моего чиновника для особых поручений, и приказываю срочно составить бумагу для отсылки в Петербург. При этом прошу: «Только постарайтесь, господин Жемчужников, как-нибудь поцветистее!» Через какое-то время кладёт мне на стол реляцию: «Ваше превосходительство, как и просили...» Гляжу, а перед глазами разноцветные круги, да что там — целая радуга! Оказывается, в каждом слове одна буковка выведена чёрными чернилами, другая — синими, третья — красными, четвёртая — зелёными — так до конца! «Сашка! — не стерпел я. — Да за такое я тебя куда Макар телят не гонял зашлю!» Да вспомнил: куда ж дальше Оренбурга? — и махнул рукой...
Десять лет назад, в свой первый приезд, Толстой нашёл дядю едва живым. Старая рана от турецкой пули, часто досаждавшая ему, сильно загноилась, и докторам пришлось вновь прибегнуть к хирургическому вмешательству. Бравый генерал сдал, как-то вдруг осунулся и постарел, даже лихие усы, подзавитые колечками, опустились вниз.
Причиной оказалась не только напомнившая о себе рана физическая, но, не в меньшей мере, нравственная, исполненная страданий за десятки и сотни своих боевых товарищей, кто остался навечно в степях, убитый стужей и голодом, сражённый болезнями или пулей в жестоком походе по безлюдной степи в Хиву.
Генералу Перовскому до конца своих дней не забыть той ужасной зимы 1839 года, когда более чем пятитысячный отряд под его командою вышел из Оренбурга и начал свой путь по безоглядной, схваченной лёгким ноябрьским морозцем степи. Погода при выступлении была — лучше не надо. Но на первой же днёвке, в Илецке, ударила более чем двадцатиградусная стужа. Первая колонна, вышедшая из города несколькими неделями раньше, ещё в октябре, состоявшая из трёхсот пятидесяти человек при четырёх орудиях и более тысячи верблюдов, нагруженных всем необходимым для дальнего похода, достигла Эмбы вполне благополучно. В степи снега и мороза тогда ещё не было, и потому везде находился подножный корм для верблюдов и лошадей, и в воде для животных и людей не ощущалось недостатка.
Читать дальше