— Сегодня, как видите, я такая, как есть...
Ах, Боже, да какая самая расчудесная в мире красавица может сравниться с этой женщиной! Разве можно вообще отдельно рассматривать женщину — лицо, фигура, ум, нежность, обаяние?.. Все вместе в ней — неповторимая прелесть!
— Вы не поверите, как я в эту минуту счастлив! — только и сумел произнести.
Они сели в кресла друг против друга у маленького, накрытого тут же для двоих чайного столика.
— Я очень много думала о вас все эти дни, — произнесла она просто.
Звалась таинственная незнакомка Софьей Андреевной Миллер, урождённая Бахметева. С мужем, тем самым полковником Львом Фёдоровичем Миллером, с которым, как уже узнал Алексей Константинович, он сам значился в отдалённом родстве по толстовской линии, Софья Андреевна была с некоторых пор в неофициальном разводе. Собственно говоря, она собиралась вскоре покинуть столицу и поселиться в Смалькове Пензенской губернии, в родовом семейном доме.
Рассказала она о своих планах опять же просто, не жеманничая, без мелодраматических ноток, как об обыкновенном, что ли, житейском факте.
— А знаете, какая у меня библиотека там, в деревне? Комната, все стены которой уставлены полками с книгами, в которой я и живу. Это мой единственно близкий и желанный мир.
Искусство и литература! С каким трепетом он ждал перехода к этой теме! Ему всегда казалось, когда он читает стихи — Пушкина, Лермонтова или какого-то иного настоящего поэта, — когда он стоит подле полотен живописцев, он чувствует подлинную дрожь, похожую на лёгкую лихорадку. Но редко с кем в разговоре он так волновался, как в тот вечер, на маскараде, когда они лишь слегка коснулись литературы и Софья Андреевна проявила такую начитанность, такую глубину суждений, что он прямо-таки ахнул!
Господи, она легко, естественно переходила с одного языка на другой, произносила на память целые отрывки из иностранных авторов, когда он просил её напомнить ему то-то и то-то.
Он сам свободно знал основные европейские языки, но Софья Андреевна, оказалось, владела более чем дюжиной — современных, конечно, и древних.
Теперь, сидя с нею рядом, он не мог не признаться ей, как мало он рождён для служебной жизни, которой все живут вокруг изо дня в день, почитая это главной своей заботой и устремлённостью, а основная его цель и призвание — быть писателем, художником.
— Я ещё ничего не сделал, — впервые в жизни так откровенно, так свободно признавался он другому существу, — только я чувствую, что мог бы сделать что-нибудь хорошее, лишь бы мне быть уверенном, что я найду артистическое эхо... И мне кажется, что я — о Боже, не осуждайте меня! — мне кажется: теперь я это эхо нашёл! Это — вы!
Он отставил чашечку с чаем, смущённо глянул в лицо собеседницы и увидел в её глазах необыкновенный, неподдельный интерес и безграничное понимание того, о чём он только что сказал.
— Говорите, говорите, прошу вас! Я так отлично понимаю и чувствую всё, что накопилось у вас в душе, — взяла она тонкими, красивыми пальцами его руку.
— Я не знаю, — продолжил он, — как это делается, но большею частью всё, что я ощущаю, я ощущаю художественно. Откуда такое у меня? Не ведаю. Тем не менее могу вам признаться, что есть эпоха моей жизни — это мой шестнадцатый век. Да, да, та пора, когда я, тринадцатилетний, в сопровождении моего любимого дяди и матушки впервые попал в Италию и открыл через неё такое огромное богатство, как искусство. Вы не можете себе представить, с какою жадностью и с каким чутьём я набрасывался на все произведения искусства. В очень короткое время я научился отличать прекрасное от посредственного, я выучил имена всех живописцев, всех скульпторов и их биографии, и я почти что мог соревноваться со знатоками в оценке картин и изваяний.
Он слегка, как бы виновато улыбнулся:
— Вы не смеётесь надо мною? Так вот, при виде картины я всегда мог назвать живописца и почти никогда не ошибался. Не Зная ещё никаких интересов жизни, которые впоследствии наполнили её хорошо или дурно, я сосредоточил все свои мысли и все чувства на любви к искусству. И эта любовь превратилась во мне в сильную и исключительную страсть. Я жил всецело в веке Медичи, и я принимал к сердцу произведения этого столетия так же, как мог это сделать современник Бенвенуто Челлини.
Серые, необыкновенно выразительные глаза, ещё недавно скрываемые маской, теперь казались ему давно знакомыми и родными. В них было столько понимания, поддержки его настроениям и мыслям, столько настоящей преданности, что он не мог не признаться до конца:
Читать дальше