Беги, сокройся от очей,
Цитеры слабая царица!
Где ты, где ты, гроза царей,
Свободы гордая певица?
Приди, сорви с меня венок,
Разбей изнеженную лиру...
Хочу воспеть Свободу миру,
На тронах поразить порок.
Многого хотел мальчик, бросавший на неё страстные взгляды. За такое и поплатиться можно. Складывая опасные листки и отправляя их в дальний ящик секретера, Евдокия Ивановна пожимала роскошными смуглыми плечами: к чему ей?
А ещё были эпиграммы. Иногда казалось, он готов подсвистнуть любому, кто не так посмотрел в его сторону. Друг Вильгельм Кюхельбекер не был пощажён; молоденькая Колосова могла и не одну слезу уронить, выслушав от доброжелателей, как оценивает её талант, а, главное, наружность неугомонный Саша Пушкин; графу Разумовскому, министру просвещения, досталось, и поделом. Всеобщее одобрение вызвала эпиграмма на Каченовского [45]. Профессор тяжеловесно резвился, критикуя «Историю» Карамзина, против него выступил сановный старик Иван Иванович Дмитриев [46], составлявший в Москве общественное мнение. Пушкин только подпрягся. К тому же самая злая строка, в которой неудалый критик именовался плюгавым выползком из гузна Дефонтена, целиком была взята из эпиграммы московского мэтра. Но вот странность! Даже Карамзину показалось: не слишком ли? Но, думая так, он прятал довольную усмешку, при том принимая вид совершенно чуждого страстям. О том, что у Пушкина и на него есть эпиграмма, он старался не думать.
Эпиграмма на Каченовского, конечно, была куда как безопасна рядом с одой и рядом с другими эпиграммами, а также стихами, ходившими в списках:
Холоп венчанного солдата,
Благодари свою судьбу:
Ты стоишь лавров Герострата
И смерти немца Коцебу.
Это на Стурдзу, реакционера, идеолога Священного Союза [47]. Но многие переписывали её, как эпиграмму на Аракчеева (однако главным в ней было то, что сказано о царе, царь — венчанный солдат). Но и Аракчеев своего дождался:
Всей России притеснитель,
Губернаторов мучитель
И Совета он учитель,
А царю он — друг и брат.
Полон злобы, полон мести,
Без ума, без чувств, без чести,
Кто ж он? Преданный без лести,
. . . . . . . . . . . . . грошевой солдат,
Были стихи и на самого царя.
...Александр Павлович стоял у окна, в стекло барабанил дождь. Ненастье опустилось, как ранние сумерки, и давило на сердце. Александр стоял в привычной позе, заложив руку за спину и уже даже не стараясь выпрямиться... Старость подступила к нему рано, а род их был недолговечен. Хотя, кто знает, если бы...
Он переступил ногами, стараясь переменой положения тела переменить если не расположение души, то хотя бы течение мыслей...
Но мысли не слушались, упирались в тот день, вернее, в ту ночь, о которой с такой жестокостью напомнил ему мальчишка-поэт. Стихи его ходили по городу, их читали, обсуждая события, о которых без слов велено было: забыть! не иметь даже в самых дальних помыслах. Среди прочих читали люди, чьи сердца он, Александр Павлович, мнил преданными себе. А читая, одни молчали, другие, помедлив, доносили, кто знает, возможно, не без удовольствия.
Между тем строки сего возмущающего душу стихотворения были точны и запоминались с одного прочтения. В чём он на себе мог убедиться:
Молчит неверный часовой,
Опущен молча мост подъёмный,
Врата отверсты в тьме ночной
Рукой предательства наёмной...
Когда убивали его отца, он был рядом, в том же Михайловском замке, делал вид, что ничего решительно не знает о происходящем. О тех зверских ударах, о том угаре мести, честолюбия, самых низменных инстинктов, взбодрённых вином и запахом удачи... О тех ударах, из которых каждый неминуемо приближал его к престолу:
Идут убийцы потаённы,
На лицах дерзость, в сердце страх...
За окном стемнело настолько, что струи дождя как будто отдалились, слились в сплошной блестящий фон, на котором он увидел бледное лицо: глаза, вглядываясь, щурились отнюдь не царственно, щёки провисли мешочками. Но главное, на бледном лице было разлито отвращение к жизни и равно — к скорому её концу. Их род недолговечен, и у него нет детей. Может быть, потому он не любит свою жену и не чувствует себя садовником, возделывающим свой сад?
Струи дождя блестели, скручиваясь, били по стёклам так же бесцеремонно, как где-нибудь посреди страны били они по окнам жалкой хижины. В которой, возможно, так же стоял у окна человек, куда более счастливый, чем он. Мирный поселянин, окружённый толпой детей, каждое утро берущий в руки мотыгу или лопату и в конце дня возносящий молитвы Господу...
Читать дальше