Может быть, так сильно не Дантес его мучал? Не та всеобщая весёлость сомнительных юнцов, какая окружала его семью, стоило только появиться где-нибудь, хоть, как сегодня, в доме вполне дружественном? Может быть, тщетность усилий объяснить царю хотя бы Россию, не то что его собственные пути — была больнее?
Карамзин нарисовал Россию, он хотел её объяснить. Это было мучительное желание, собственно говоря, оно началось очень рано. Или нет! Тогда он хотел объяснить России её самодержца; скучающего необходимостью действий, нечаянно пригретого славой. Потом другому самодержцу, бодрому и славолюбивому (на что тоже можно было опереться), пытался указать: как надо вести себя, чтобы быть достойным России.
Самодержец следовать урокам не желал и на всякий случай упёк его в камер-юнкеры.
Пушкин пошевелился в кресле, сделал плечами и спиной так, будто и сейчас его стеснял камер-юнкерский мундир, которого на нём, разумеется, не было и быть в этом частном доме не могло. Но сам факт его существования он ощущал чуть ли не ежеминутно. Понеся оскорбление, он сам стал другим — вот в чём дело. Он наконец-то (в который раз!) понял цену тому, кому хотел подсказать во имя России.
Николай был мелочен. Возможно, ещё мелочнее старшего брата, дотошнее. В нём сидело женское желание нравиться. Он закидывал голову, шевелил бёдрами, показывал свои действительно прекрасные зубы, глаза, нос. Нос — римского героя...
Что-то похожее на дрёму, на оцепенение охватывало при воспоминании об этих качествах самодержца. Пушкин глубже ушёл в кресло, нахохлился. И тут увидел Софью Николаевну Карамзину так, будто до этого не было случая остановить на ней взгляд.
Пушкин издали смотрел прямо в приподнятое оживлённое её лицо и думал: дура. Они все здесь были дуры, все задирали лица, разгорались румянцем, как от великой милости, когда к ним подходил этот кавалергард. Жена была ещё приличнее других: отвечала, как отталкивала. Фразы (он всегда отгадывал эти фразы) были коротки, в них повторялось: «Но пожалуйста», «Я вас прошу — не надо», «Разве я подавала повод», — глупые, детские, по существу, фразы. Чёрт его знает, а возможно, совсем другие слова говорила она кавалергарду в стеснительном присутствии мужа? Только выражение лица принимала привычно страдальческое, чтоб видно было: отталкивает. И вообще не рада, что подошёл, наклоняется, блестит глазами.
Нет, он её слишком хорошо знал, чтоб не разглядеть притворства. Притворяться она была не мастерица, и увлечение её он скоро разгадал, не удивившись. Всё шло, как и предсказывалось в давнем письме к тёще. Кавалергард же был победителен и навязчив.
...Возле Софьи Дантес стоял столбом, не давая себе труда даже нагнуться к даме. И, собственно, не он с ней разговаривал, а она с ним, немолодая, несчастливая, своим язычком разгонявшая женихов больше, чем бровастым сухим лицом, напоминавшим лицо отца.
Вдруг ему стало жалко Софью той домашней, почти стариковской жалостью, какой в последнее время нет-нет да и становилось жалко себя. Она была из его поколения, не молоденькая, вышедшая из разряда барышень, хотя так и не вышедшая замуж — разве трудно понять и сдержаться? Так нет, горела оттого, что Жорж — мальчишка — не отходил, дарил вниманием. А внимание какое? Выспрашивал небось, что и где будет интересного на этой неделе. Софья вечно была в погоне за интересным. Бедная Соня, как эти молодчики её же и прозвали.
Он передёрнулся весь, представив, как они могли прозвать его самого. Он дал хороший повод: Ллекп, конечно. Ещё удивительно, если у него за спиной не шептали им же придуманных строк:
Старый муж, грозный муж.
Режь меня, жги меня;
Ненавижу тебя,
Презираю тебя;
Я другого люблю,
Умираю любя...
Он был суеверен и опасался таких сближений... Но в молодости существовала сладость: пойти навстречу страху, бросить вызов. Впрочем, искушать судьбу он никогда не переставал.
И заключалось нечто ужасное в том, что, зная бешенство его нрава, находившую на него мрачность, она не переставали забавляться. За спиной, издали, осторожно подхихикивали, ещё более осторожно соединяли взглядами то Дантеса и Наташу, то его и Дантеса, то всех трёх сестёр, надо признаться попавших в довольно глупое положение.
На потеху всем, как оказалось, старался он со своей любовью, со своей ревностью, со своим Пугачёвым. Со своим бедным «Современником». 700 подписчиков: слёзы горькие! О том ли мечтал... Всё затевалось шире, бодро, с надеждой затевалось. 2 400 экземпляров было отпечатано первого номера, и воображалось, как это пойдёт, завертится, все соединятся, собьются кучкой вокруг журнала, авось возгорится что-то, и жужжи тогда «Северная пчела», как и прочие насекомые. Вкус, мнение, расположение публики не ты станешь направлять, глупое животное! (Последнее более чем к «Пчеле» относилось к самому Фаддею).
Читать дальше