И в доме такого человека Пушкин появлялся почти запросто. Пушкин был арзамасский «Сверчок», Карамзин тоже был арзамасский, но без прозвища (единственный!) [116]: он как бы стоял вне общего ряда. Несомненно, всё это притягивало в Дом. В дом человека, который не спешил стать сановником, царедворцем, хотя явно симпатизировал царю, весьма либеральному, по сравнению с теми, кого он описывал в своей Истории. Чьим зверствам он энергично дивился при общем будто бы беспристрастном тоне своего труда. Известна, между прочим, многозначительная сценка, которую Пушкин описывает в нескольких словах: «Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались». Пушкину же он сказал то, что говорят равным, а не мальчишкам: «Заметили ли Вы, мой друг, что из всех этих господ ни один не принадлежит к хорошему обществу». Речь шла о сенаторах.
Почему всё это, содержащееся, кстати, на видном месте в пушкинских томах, не только на школьных уроках проходило мимо ума? А на первом плане повторялось: «В его «Истории» изящность, простота...» и так далее?
Острое слово быстрее идёт, чем глубокое. Посмеяться легче. И мы усмехались, с каким-то удовольствием («наша взяла!») веря (и не веря) рассуждениям Юрия Тынянова насчёт потаённой любви Пушкина к Екатерине Андреевне Карамзиной.
Возможно, именно присутствие Екатерины Андреевны делало дом Карамзиных для Пушкина тем, чем он для него был. А был он тёплым прибежищем в противовес, что бы там ни говорили, казённому заведению Лицею. Мальчика, у которого так и не случилось своего дома в детстве, тянет в чужой, тёплый, приветливый, порядочный. А кроме всего прочего, это был дом писателя и путешественника, что не могло не будить любопытства. Взгляд русского на события конца прошлого века во Франции был любопытен не в меньшей степени, чем взгляд историка на век, скажем, семнадцатый...
О семье этой, о дружбе её членов, о сплочённости, интеллектуальном уровне, даже о роли в жизни Пушкина мы узнали из писем, известных под общим названием Тагильской находки.
Именно в далёком Нижнем Тагиле (как они туда попали, это уже другая история) были найдены — относительно недавно, что называется, в наши дни, — и опубликованы строки, нынче ставшие христоматийными:
«...пишу тебе с глазами, наполненными слёз, а сердце и душа тоскою и горестию; закатилась звезда светлая, Россия потеряла Пушкина! Он дрался в середу на дуели с Дантезом, и он прострелил его насквозь; Пушкин бессмертный жил два дни, а вчерась, в пятницу, отлетел от нас; я имела горькую сладость проститься с ним в четверг, он сам этого пожелал... Он протянул мне руку, я её пожала, и он мне также, а потом махнул, чтобы я вышла. Я, уходя, осенила его издали крестом, он опять мне протянул руку и сказал тихо: перекрестите ещё; тогда я опять, пожавши ещё раз его руку, я уже его перекрестила, прикладывая пальцы на лоб, и приложила руку к щеке: он её тихонько поцеловал и опять махнул...»
Целая жизнь прошла между этой минутой, описанной в письме к сыну, и той запиской, очевидно говорящей о пламенных, не поддающихся контролю разума, бурных чувствах, охвативших юного поэта когда-то.
Целая жизнь... А если подсчитать, всего 20 лет. Весь великий Пушкин, с его умом, страстями, гигантской работой, тоской последних месяцев, вечными поисками Дома и вечной благодарностью к тем, кого любил, — весь Пушкин уместился в эти 20 лет. Промелькнул, как молния, осветившая всё вокруг, всему придавшая напряжённость и смысл.
Жизнь Пушкина была как будто длинна, а на самом деле — мгновенно коротка. И на том краю её, почти в детстве, под Царскосельскими липами проходил мальчик в запомнившемся нам парадном мундире, воротник которого подпирал круглые щёки... Мальчик этот прислушивался к взрослым, к Вяземскому, Жуковскому, Карамзину, но и они прислушивались к нему. Он заходил в Китайский домик и тогда, когда кабинет был пуст, только прекрасная женщина сидела перед окном с каким-нибудь занятием. Вышивала ли она, выслушивала ли маленького сына, держала ли корректуру — она была душа дома. Только при ней возможен был тот труд, тот мир и согласие...
У неё были тяжёлые, округлые руки, тяжёлый стан. Ни Сильфидой, ни девочкой, впрочем, она не выглядела и в первые годы брака. А теперь тому браку шёл четырнадцатый год, ей самой тридцать седьмой.
Тонкая ветка, редко, прозрачно светившаяся белыми цветами, белое платье, белая рука, лист, едва приметно дрогнувший в этой руке, когда он почти вбежал в комнату...
Читать дальше