— Поснедай, барин, напоследок. А то завтра поутру заявишься к престолу божьему и сразу на нас с челобитьем. Мужики, мол, скаредничали, гладом меня мордовали. Господь-то и засерчает. «Чего ж, — молвит, — барина занижали?» Господь, он завсегда за баринов стоит.
Рыжий отдалился. Я залпом выпил чай, но не смог притронуться к еде. Ватажники, окончив трапезу, разлеглись вокруг гаснущего костра. Один остался часовым. Пахом хотел было подойти ко мне, но мужик его не подпустил.
Странным было мое состояние. Помимо воли, где-то в глубине сознания откладывались все звуки ночного бора. В голове возникали обрывки мыслей, воспоминаний, часто незначительных и случайных. Под легким ветром шумели вечнозеленые сосны. С темнотой заухали совы. Зяблик, видно, спросонья начал было свою красивую, похожую на свист песенку, но тут же осекся. «У пупа, у пупа», — выкрикивал козодой.
Итак, завтра я должен умереть мучительной смертью. Погибнуть. Исчезнуть. Разве не странно? Останется все: бородатые люди, пахнущие хвоей и смолой деревья, высокое разнотравье, певчие птицы.
А меня не станет. А, быть может, не станет лишь только моей телесной оболочки? А дух мой будет витать над землей? А может — если не ложно исповедуют индусы — всякий из смертных после кончины обращается в кого-то или во что-то?
В кого бы мне посмертно обратиться?
Перебрал всех птиц до царственного орла, пытался возомнить себя кем-либо из самых благородных и могучих зверей — ничего не прельщало.
Что, вообще, прельщало меня в этой жизни? Почему я так жалею о ней, так боюсь с ней расстаться? Ведь в ней было мало хорошего. Впрочем, человек вообще противоречив. А моя жизнь вся соткана из противоречий.
Принадлежа к роду знатному, был я самым скудным бедняком. Выйдя из семьи военных, чьи предки добро сражались еще с татарскими ордами, всем обличьем я — сущий штафирка. Окончив медицинский факультет и полюбив врачебную часть, волею судеб сделался не лекарем, а чиновником. Всем в жизни обязан я своему уму и способностям, каковы многие признают изрядными. Но те же качества — начало всех горестей моих. Сам Михал Михалыч утверждает, что я изранился на острие своих мыслей.
А вот и последнее роковое противоречие. Разве не о благе простолюдина помышлял я с ревностью? Разве не скорбь о нем обернулась во мне омерзением к тирану?
Отселе и гороскоп — опасная шутка, которой я пытался высказать свое презрение к самодержцу.
Но кто же несет мне гибель, как не те самые простолюдины, к которым я проникался ярой жалостью!
О последнем я немало еще размышлял. Ваньша с болью и негодованием говорил о временах царя Павла. А как ненавидели этого страшного человека в нашей семье! Дед мой, подполковник Алексей Алексеевич Зарицын, был жертвой его. Курносый объявил, что всякий россиянин может обращаться к нему с челобитной. Дед поверил. И подал челобитную на лихоимцев — интендантских чиновников. Воспоследовала резолюция: «Публично высечь!» Не выдержав позора, дед застрелился. Курносого в нашей семье ненавидели не менее люто, чем ненавидел его Ваньша. Матушка моя иначе не называла его, как людоедом.
Все мое существо залила боль. Явственно привиделась матушка, как стояла она на крылечке нашего двухэтажного деревенского домика, благословляя меня в путь-дорогу.
Пора была предзимняя, и седые ее волосы мнились тронутыми изморозью. Маловесный ветерок лениво перебирал их.
— Пусть не оставит тебя твой ангел-хранитель. Не оставит тебя, — повторила она, крестя дрожащей рукой.
Ах, матушка, матушка! Отчего не вняли небеса моленьям вашим?
Сменялись часовые. Где-то неподалеку давненько уже трещали дрозды, и начала свою грустноватую песенку горихвостка. Значит, уже далеко за полночь. Близится мое последнее утро.
Проснулась кукушка — предрассветная птица. Теперь и рассвет — вот он… И правильно: не стоит спрашивать у кукушки, сколько мне жить. И без того ясно.
— Пить! Пить! Испить поднесите!
Стоны больного заглушили все лесные звуки. Мужик, стоящий на часах, бросился к нему с ковшом воды.
Проснулся Ваньша. Он подошел к больному, склонился над ним.
— Крепись, Василий, крепись, Васек, ить сам виноватый. Жалиться не на кого. Да ништо! До свадьбы заживет.
Я с трудом узнавал голос предводителя. В нем плескались участие и нежность.
Васек вдруг что-то заговорил, потом запел на гортанном языке. И, странно, так захотелось мне понять его. С давних лет увлекаясь языками европейскими, я искренне пожалел, что не узнал тюркских.
Читать дальше