Один из его гимнов начинается так:
Мы только знак, но невнятен смысл,
Боли в нас нет, мы в изгнанье едва ль
Родной язык не забыли. [122] Перевод С. Аверинцева.
13
Это ему еще дано — умение написать одну фразу, скажем тему будущего стиха, ясное и грамматически правильное предложение. Вот только когда приходится вести эту тему дальше, разрабатывать ее, развивать, вновь и вновь по-разному истолковывать найденную мысль — вот тогда вместо одной нити вдруг оказывается несколько, они спутываются в клубок, и концы их теряются, словно в гигантской паутине.
При встречах его с людьми часто обнажаются вдруг разнообразнейшие причины, делающие его для них недоступным и непонятным. Он злится сам на себя за то, что смущается, не может собраться с мыслями, не понимает, что ему говорят, ибо в тот момент не слушает, и в конце концов отделывается от собеседника какой-нибудь явной бессмыслицей. Однако в голове у него, как и прежде, множество возвышенных идей, и ему удалось сохранить свое особое поэтическое чутье, чувство того, что допустимо и недопустимо в стихе, ощущение самобытности. Он изъясняется темно и в высшей степени замысловато.
Блажен, кто жизнью брошен и оставлен,
Кто понял безотрадной жизни хмурь.
Он от таких опасностей избавлен,
Как тот, кто избежал жестоких бурь. [123] Перевод Г. Ратгауза.
Его физическое здоровье подорвано настолько, что следовало бы целиком заменить ему нервную систему, чтобы освободить дух от сковывающих его цепей.
Ему доставили необычайную радость, поставив в его комнату небольшой диванчик. Теперь он с детским восторгом сообщает об этом всем и каждому:
Взгляните-ка, милостивый государь, теперь у меня есть диван.
Летом его часто терзает непонятная тревога, так что он бродит ночами по дому.
Однажды, когда кто-то из посетителей сообщил ему, что уезжает, и в шутку пригласил составить себе компанию, он улыбнулся так любезно, как это способен сделать лишь вполне разумный человек, и ответил:
Я в настоящее время вынужден оставаться дома и не могу больше путешествовать, милостивый государь.
Когда его зовут в трактир по соседству, где хозяин торгует молодым вином, он пьет, как подобает мужчине. Еще он любит пиво и способен выпить его намного больше, чем можно предположить, в этом он находит даже известное удовольствие.
Но самую большую радость доставляет ему маленький садовый домик у вершины Эстерберга, откуда открывается прекрасный вид на город, ползущий вверх по склону Шлосберга, на излучину Неккара, мирные зеленые долины, веселые деревеньки и гряду Швабского Альба вдалеке.
На это место его непременно приводят раз в неделю. Поднявшись к себе наверх, он всякий раз склоняется на пороге в вежливом поклоне, благодаря нас за расположенность к нему и долготерпение.
А вот что доставляет ему много забот, так это пантеистический символ «единое и все», начертанный у него на стене размашистыми греческими буквами: ϲ/Eν ϰαί πãν.
Глядя на этот таинственный, многозначительный знак, он подолгу разговаривает сам с собой, однажды он произносит:
Я стал нынче ортодоксом, Ваше святейшество. Нет. Нет. В настоящее время я изучаю третий том произведений господина Канта, много занимаюсь новейшей философией.
Его спрашивают, помнит ли он Шеллинга. Он отвечает:
Да, он учился в одно время со мной.
Он часто вспоминает Матиссона, Шиллера, Лафатера, Гейнзе и многих других. Гёте — нет.
В садовом домике на вершине он всякий раз первым делом открывает окошко, садится возле него и начинает довольно вразумительно хвалить открывающийся перед ним пейзаж. Он вообще чувствует себя лучше на свежем воздухе.
Его снабжают нюхательной смесью и курительным табаком, доставляющими ему огромное наслаждение. А если ему еще и трубочку набьют и поднесут огонь, он тотчас принимается хвалить табак и вообще делается совершенно довольным, оставляет всякие разговоры и ведет себя очень смирно.
Таким он всех наиболее устраивает.
14
Теперь я наслаждаюсь весной.
Читать дальше