Сходился ли он с ним?
Во всем абсолютно.
Раз Малишевский спросил: «Послушайте, Форстер, не обидел ли я вас давеча? Коли так, прошу простить меня, я этого вовсе не хотел. Ненависть моя не слепа, национальная гордость далека от несправедливости. Напротив. Вот вы — пруссак, а я глубоко преклоняюсь перед вами. Не только потому, что вы родились близ Данцига, учили в Вильне моих земляков и поэтому понимаете нас. Нет. Но потому, что вы добились такого, что заставляет померкнуть память о грабительских походах ваших королей: вы завоевали с Куком неизведанные области для человечества, вооруженные одним своим мужеством…»
Форстер сделал слабый жест протеста, рука повиновалась ему с трудом.
«Или вы вовсе не чувствуете себя пруссаком?»
Не в первый раз спрашивали его об этом. Он вспомнил Фосса, своего издателя. «Если вы хотите спросить, Петр, желаю ли я всем пруссакам добра, то в этом смысле да, я пруссак, точно так же, как я турок, поляк, русский, китаец, марокканец и так далее. А если же вы спрашиваете, могу ли я пожертвовать своими убеждениями ради национальных чувств, то нет — я не пруссак. Моя цель — свободная конституция для всех народов. И я, конечно, предпочту быть свободным с французами, чем по-прежнему быть в ярме со своими разлюбезными соотечественниками. Сделай я иной выбор, я бы себя презирал. Если быть пруссаком означает жить согласно принципам, которые никогда не были моими и никогда не были таковыми для жителей Пруссии, а исповедовались только прусским двором, правительством и королем, то я не пруссак, и, будь я таковым, меня бы следовало вздернуть на фонарь…» Он тяжело дышал, задыхался, ужасно устал, но все-таки продолжал: «Нет в мире привязанностей — говорю это как перед богом, — которые заставили бы меня стать предателем Парижа и его революции».
А потом, четвертого января, то есть пятнадцатого нивоза, Малишевский, выйдя на улицу, внезапно вернулся, взбежал по лестнице, влетел в его комнату и закричал: «Ландау освобожден!»
Потом он рассказал, каким образом это стало известно так быстро. Некий французский инженер по имени Шаппе изобрел что-то именующееся телеграфом. Такие особые столбы, по которым сигналы передаются с быстротой летящей птицы.
Эта новость наполнила Форстера радостью небывалой. Он порывисто обнял Малишевского. Петр, Петр, не забудем же никогда, откуда мы начали свой путь и куда его держим…
Они разговаривали долго, пока хватило его сил. Конвент издал новый декрет. Вводилось обязательное всеобщее и бесплатное обучение. Готовился новый декрет, по которому получат свободу все рабы на территориях, бывших французскими колониями.
Он сказал: для меня это — исполнение самых желанных грез. Путешествие мое было не напрасным.
Сапоги… Вот они стоят и ждут, когда он их наденет. Он попросил подать карту Индии. В шубе ему не страшен и холод Антарктиды, в сапогах нипочем любой океан. Он еще раз, по поручению революционного правительства, объедет весь мир по всем направлениям розы ветров и всюду возвестит об освобождении человечества.
По временам, когда болезнь вновь одолевала его, он опять видел перед собой массивные горы Юры, видел, как они грозят обвалиться и погрести его под собой. И тогда он напрягал все свои силы для борьбы с ними, чтобы выстоять, выжить. И чувствовал себя великаном, взобравшимся на высокую звезду, откуда он смеясь смотрит на Германию, на Францию, на Европу.
Но не ныла ли рана Травера в нем? Тот кинжальный удар в грудь, который он получил при расставании?
На маленькой площади перед гостиницей все происходило быстро. Дилижанс, державший путь из Невшателя в Понтарлье, остановился прямо у ступенек гостиницы. Из него выглядывало несколько любопытных лиц, тех, кому предстояло стать его попутчиками. Форстер терпеть не мог демонстрировать свои чувства перед другими, даже и перед друзьями, не говоря уже о чужих.
Но разве они все сказали друг другу за эти три дня? Форстер сомневался. Чем ближе становился отъезд, тем скупее на слова становилась Тереза, а в последние минуты она и вовсе замолчала. Губер стоял в стороне, скрываясь от моросившего дождя под грубоватой колоннадой. Розочка плакала, потому что многое уже понимала, а Клер плакала потому, что брала пример со своей старшей сестры. Он и сам сдерживался изо всех сил, чтобы не зарыдать. Сердце его обливалось кровью. Дети, дети мои! Я провел счастливые часы с вами, вы это знаете. Предстоящие недели и месяцы будут трудны, быть может — ужасны. Память об утраченном счастье, и чувство моего теперешнего бессилия, и ваши слезы, и наше общее страдание — от этого мне не уйти. Но я сделаю все, чтобы справиться, чтобы все опять было хорошо, вы мне верьте. Только не забывайте меня, как я никогда вас не забуду! Радость общения с моими детьми — вот за что я буду вечно благодарен судьбе.
Читать дальше