Все то, что она хочет заклясть, отвести от себя (и отводит!), происходит на ее глазах со спутниками ее юности, знаменитыми и безвестными, когда исчезает надежда, этот стимул души. Иные рано умирают, как Новалис, другие кончают самоубийством, как Клейст; третьи колесят по Европе в поисках подходящего им места, как Август Вильгельм Шлегель; сближаются, подобно Фридриху Шлегелю, с политической реакцией — на некоторое время по крайней мере — либо, подобно Клеменсу Брентано, увязают в дебрях католического мистицизма.
Беттина видит, как распадаются дружеские сообщества под натиском Реставрации, переживает болезненные разрывы и отчуждения — с Гюндероде, с Клеменсом, с Савиньи, с Гёте, — наблюдает, как необходимость зарабатывать хлеб насущный вынуждает мужчин приспосабливаться, идти на компромиссы. Один из них, Иозеф Гёррес, прошедший едва ли не все ступени эволюции от революционера до деятеля клерикальной реакции, еще в 1822 году сказал:
«Никто из этого поколения, лицезревшего революцию… прошедшего через всю славу и весь позор… не увидит обетованной страны свободы и покоя».
Страна Утопия, страна свободы, равенства и братства, отступает в немецких княжествах, особенно в Пруссии, перед реальностью Священного союза и карлсбадских постановлений; она раскалывается надвое — реакция в общественной жизни и бидермайер в жизни частной; она тонет в свистопляске охоты на «демагогов», цензуры и слежки, в вязкой живучести общественной системы, стремящейся наладить буржуазное производство под монархическим управлением и не желающей осознавать собственные противоречия; а самые радикальные литераторы — Гейне, Бёрне, Бюхнер — уносят эту страну с собой в вынужденное изгнание, сохраняя, спасая ее лишь в своих скорбных, мучительно вопрошающих, иронических, отчаянно-бунтарских стихах, пьесах, очерках. Условия немецкой жизни, которые молодой Маркс квалифицировал как исторически несостоятельные, распыляют, обрекают на одиночество всех тех, кто способен был бы стать глашатаем общественного движения. Женщина, о которой здесь идет речь, — Беттина фон Арним — ушла в мир супружеской жизни, «носится с детьми, как кошка с котятами», молчит, пишет письма, рисует; но об этой же женщине упомянутый выше Гёррес в двадцатые годы, увидев один из ее рисунков, проницательно заметил: «Это не классицизм, но и не романтизм — это беттинизм, своеобычный и весьма приятный смешанный жанр».
В самом деле, этот беттинизм не поддается классификации и каталогизации, не укладывается в рамки ни одного из движений, с которыми она соприкасалась в течение долгой своей жизни; умение жить «по уставу собственной природы» помогает ей выстоять, но оно же делает ее одним из тех исключений, которые потомки легко склонны недооценивать. Она непригодна как пример для демонстрации того или иного тезиса. Позднейшие поколения упорно держались пленительного образа юной Беттины — возможно, проецируя собственные несбывшиеся желания и мечты на это угловатое, несносное существо, на этого своенравного гнома, лишенного возраста, — юная фантазерка, гениальное, слегка испорченное, незрелое дитя, полудевочка-полуотрок, вторая Миньона, загадочная, переменчивая, ускользающая, обреченная на раннюю смерть. Беттине хорошо ведом был соблазн прикинуться этим творением искусства, а то и преобразиться в него, но она сумела — а это нелегкий трюк! — разрушить собственный миф, обманчиво цельный образ своей юности и встретить лицом к лицу будничное течение «пошлой» жизни. Что ж удивляться, если убожество порою побеждает ее?
«Двенадцать лет супружества были для меня в телесном и духовном отношении пыткою,— пишет она к новому, 1823 году своей сестре Гунде фон Савиньи в Берлин. — То, что я прежде выносила безропотно, ибо чувствовала себя достаточно сильной, теперь я несу как крест, ибо я достаточно слаба. Впереди у меня — лишь конец всего».
Сколь бы относительными мы ни считали подобные высказывания, едва ли мы впадем в преувеличение, представляя себе как угодно серьезными ее возрастные тяготы, степень ее удаления от надежд и мечтаний юности. Этого образа женщины, изнемогающей под бременем повседневности и непрерывного самоотречения, не сохранилось. Вот еще несколько фраз из того же письма:
«Где уж тут писать, коли здесь каждый день, весь год, всю эту долгую славную жизнь не случается ничего такого, ради чего стоило бы хотя пошевельнуть рукой или ногой. Нет занятия, более притупляющего ум, нежели совсем ничего не делать и ничего не ощущать; каждою мыслию своей ты устремляешься прочь из этого существования, летишь, с натугою воспаряешь как можно выше над повседневностью — но тем глубже, тем опаснее неминуемое падение, и ты лежишь тогда будто с перебитыми костями. Вот так и со мной: ночи напролет жгу свечи, просыпаюсь что ни час, сравниваю свои сновидения со своими предшествовавшими раздумьями и, увы, слишком часто убеждаюсь, что и те и другие тянут меня все в ту же пустоту повседневного моего окружения. Ничто так не ослабляет дух, как сознание того, что твоя своеобычность никому не надобна… Ах, как низко пали мои притязания к жизни — и чем меньше я от нее требую, тем больше она отнимает у меня, а что меня ждет взамен? Стать лицемеркой — либо ничтожеством».
Читать дальше