КОГДА ДАЖЕ ТРАВА НЕ БУДЕТ РАСТИ
Алюкас Шовинис сверкнул в моей пионерской и личной жизни как комета, однако и ее кое-кто постарался притемнить. Уже в самый первый день, когда он появился на нашем небосклоне со своей пишущей машинкой, — уже в этот первый день у него в автобусе украли кожаные перчатки, единственное его имущество и предмет гордости. Алюкас Шовинис работал в молочной, снимал закоптевшую комнату моего деда и, вечно болея насморком, писал книгу «День, когда кончается детство». Однако вместо этой книги отпечатали другое его сочинение: «Зарасай — озерный и солнечный край». Жил он в полном одиночестве и не имел ни единого друга, кроме меня и моей матери. Растил лук на подоконнике и слыл чудаком — он, говорят, даже штаны надевал, взобравшись на табуретку. И только одному отцу моему было невдомек, зачем это он растит лук и лазит на табуретку, — Шовинис жаждал хоть изредка видеть живущую напротив учительницу французского языка Ирену Мешкуте, которая говорила нежным детским голоском и всем туманно улыбалась. А для нее Алюкас Шовинис был всего лишь плитой на панели, которую замечаешь только, споткнувшись о нее и расквасив нос. Когда по городам и селам раздался призыв оживить работу пионерских организаций, Алюкас Шовинис первым отозвался на него. Он вошел в учительскую с посиневшими от холода руками и, глядя не на директоршу, а в теплые и всегда влажные глаза Ирены Мешкуте, сказал:
— Я слыхал… Прошу вас… Я мечтаю работать с пионерами.
И тогда Мешкуте, быть может, впервые подняла на Шовиниса глаза, бросила взгляд на его прохудившиеся башмаки, загрубевшие от холода и физического труда руки и, не выдержав, рассмеялась звонким, как колокольчик, смехом.
— Да он же заразит детей насморком! Разве не видите?
Директорша стояла в нерешительности, и тогда Шовинис, опустив голову, произнес:
— Но у меня есть носовой платок.
И вытащил из нагрудного кармана пиджака, что на сердце, белый вышитый платок с пурпурными инициалами: «И. М.».
То был платочек Мешкуте, потерянный ею давным-давно, еще в студенческие годы, который был для Алюкаса Шовиниса дороже жизни.
И так Алюкас Шовинис стал первым в районе пионервожатым нашего отряда тире производственником. Он один собрал четыре тонны металлолома и макулатуры, поставил три спектакля и один монтаж в память зверски убитого Пушкина или Лермонтова — теперь уже хорошо не помню, которого из них. Коротыш, будучи сам мелким подлюгой, играл того подлеца, который должен был выстрелом в сердце оборвать мою жизнь в самом расцвете сил. Оба мы изготовили пистолеты, и не какие-нибудь там бутафорские, а почти настоящие, заряжаемые спичечными головками. И вот на сцене, залитой трагическим красным светом, нацелив друг в друга их черные дула, мы одновременно спустили курки. Раздался выстрел, и я рухнул, как сраженный ударом конька по голове, а с моих пальцев в гробовой тишине потекла моя собственная кровь. Я до сих пор подозреваю и не перестану подозревать, что этот Коротыш нарочно набил в пистолет дробь, как бы он ни оправдывался и ни доказывал, что дула, изготовленные из рамы кровати, всегда разрываются. В зале все продолжали сидеть как сидели, видимо размышляя, какую это жидкость я вылил: не то красную тушь, не то акварельную краску. И одна только Люка, шлюхина дочь, эта наипоследняя ведьма, выскочила на сцену и подняла меня под мышки. Но потом, чтобы я чего не подумал такого, она мне сказала, что в это мгновение она думала только о литературном тире драматическом монтаже. Спасибо и на том!
После этого случая нам запретили ставить спектакли и всякие монтажи и начали подкапываться под Алюкаса Шовиниса; его бы, пожалуй, и совсем вытравили из школы, но мы подняли шум и на письменной по литературе, выбрав вольную тему «Кого я люблю больше всех», написали, что больше всех любим Алюкаса Шовиниса. Конечно, не обошлось без предателей и двурушников, которые многословно и нудно описывали, как горячо они любят своих родителей. Но весною, когда начали продавать на улицах мороженое и можно было уже лежать на земле, Алюкас Шовинис навсегда распрощался со школой. Тогда как раз учителя устроили тайную выпивку при закрытых дверях, и историк Рагайшис откровенно критиковал Алюкаса Шовиниса за его анархизм и, памятуя о своем неуклонном облысении в глухой провинции, спаивал раскрасневшуюся Ирену Мешкуте; опустив при этом руку под стол, он украдкой щелкал подвязками, на которых держались ее шелковые чулки. А она, как всегда, туманно улыбаясь, дожидалась, чем это щелканье кончится. В тот поздний вечер Рагайшис, провожая Ирену Мешкуте домой, как бы ненароком очутился с ней на лугу у еврейского кладбища. Там-то как раз я собирал целебные травы, и у меня глаза выскочили на лоб, когда они вдруг стали вытаптывать эти ценные травы. Страшное дело, когда твои любимые учителя затевают между собой драку. Не стерпев, я начал забрасывать их камнями, и они сразу же успокоились. В то самое время Алюкас Шовинис закончил третью главу своей книги. Позвав меня, он сказал:
Читать дальше