Хрипели кони вместе с ветром, а ветр хрипел, как кони. Колеса огрузали в грунте по ступицы. Ямщик был жалок непротивленьем злу. Возок вдруг резко накренялся, старик как бы бросался в объятья капитана, дышал нечисто, шамкал: «Ой, пане, извиняйте».
Как можно Соломона извинить? — он занемог гнилой горячкой. На станциях наш капитан заботился о нем, почти как нянька. Нельзя слевшить, нельзя промашку дать, а надобно доставить к пирогу — новехонький мундир, построенный у Шторха, а на Аслане — новехонький чепрак.
Ракеев, скажем откровенно, надеялся-то на авось. Ошибка, ошибка роковая — авось-то русское, и до еврея нет ему забот. A-а, вот еще что. Ракеев, беспокоясь о доставке Соломона Плонского, аж в ересь впал — Владыку живота всех православных просил не отымать живот у одного-единственного иудея.
А непогода свирепела пуще. Разверзлись хляби, все смешалось, и вот уж, точно, ни еллина, ни иудея… Однажды утром, хоть утро было прохудившейся хлябью, в каком-то из местечек, хоть оно и было сгустком хляби, Соломон, рожденный в Плонске, сбежал из-под конвоя.
Итак, пророчество свершилось: был прав губернский подполковник Бек — найдется жид и на тебя, подставит ножку. Убитый горем капитан сидел в корчме. Промок не то чтобы до нитки, нет, до хрящиков. Причитания хозяйки не слышит и не протягивает ноги, чтобы она стянула сапоги. Окаменел. И вдруг как молнией прожгло — ужели ихний бог сильнее русского царя?! Прожгло и зашипело, угасая, в слезе горючей — не быть тебе, Ракеев, Старшим Адъютантом.
Пришли туземцы. Глазами не искали красный угол и картузы не сняли, нехристи. Капитан не сразу понял, чего они клекочут, беспрестанно кланяясь… A-а, хоронить… Надо хоронить… Инструкцией не предусмотрено… Кажись, уж все предусмотрели, а это нет? Иль он от горя позабыл?.. Ракеев оставался бессловесен. Елозил сапогами по полу, а кулаки сжимал и разжимал, как тульский параличный заседатель… Туземцы понимали жесты не только талмудистов-спорщиков. И поняли они неизреченное: что пялитесь, пархатые? — поступайте, как вам велит жидовский бог…
В хибаре шорника евреи выстлали соломой пол и положили Соломона. Затеплили свечу у изголовья. Поставили стакан с водою. Душе еврейской долог путь средь зноя и пустынь, и ей на посошок — стакан воды… В хибаре пахло шляхом. Комочек праха ждал возвращения во прах. А ветка Палестины сгинула в губернских хлябях. И этим мальчикам-евреям она не скажет, ни где росла, ни где цвела, и не услышит, как они читают Соломону Плонскому псалмы Давида, нараспев читают.
Душа его, псалмам внимая, трудилась, претворяя щуплых мальчиков в масличные деревца, а желтизну соломы в позлащенный свет, и этот несказанный свет струился над долиной, где пахло дальним шляхом. Шлях вел к воротам Яффским. Они, как все ворота Иерусалима, смыкались на заходе солнца. А солнце уже садилось. Горы душе казались белыми, как из фарфора. Над ними, как душе казалось, кружили голуби. Не вифлеемские, которых жарят на вертеле без масла, и это очень вкусно, а горлом стонущие горлицы. Но, может, то был какой-то сизый пар… Меж тем еврейские ребяты устали читать псалмы (их многовато, полтораста), устали, заскучали, тянули слишком нараспев. И чуткая душа, прибавив ходу, легкими стопами сокрылась за Яффскими вратами Града.
Душа еврейская сбежала за кордон, тому виной Ракеев. Недосмотрел он и за телом. Не на телегу положили — на руках снесли. А это знак особого почтения. Не странно ли? Что уж такое старикашка Соломон свершил для нашей Родины? Торговля скобяным товаром — отнюдь не производство чугуна и стали. Так почему несли-то на доске, как на доске почета? Ответ простой, но в простоте многозначительный: для них, евреев, Соломон, рожденный в Плонске, пал жертвой необоснованных репрессий.
Ракеев, превозмогая горе, пошел на кладбище.
Минувшею зимою, когда февральские метели кривят дороги, капитан доставил в Святые горы гроб камер юнкера, убитого на Черной речке. И с гроба глаз Ракеев не спустил, покамест гроб не опустили в землю. Вот и в еврейском захолустье, где слышен погребальный плач, обязан жандармский капитан удостовериться, что тело не сбежало вслед за душой.
Он шел, мотая головой, сжимая и разжимая кулаки, шел по водам, с трудом переставляя сапоги, в которых тоже хлюпала вода. Пришел, увидел… И тут настала тишина ума и сердца, то есть кротость. Все суета сует, подумал Спиридоныч, пусть будет то, что будет. И кратко, что тоже кротость, погрозил евреям кулаком.
Читать дальше