Всякий раз, вспоминая Ивана, Мокей чернел душой, чувствуя, но не соглашаясь еще на свою вину перед ним. «Кабы осерчал тадысь, погнул по-своему, — гляди б, все и вывернулось. А он помыкался меж двух привязок да и дал стрекача. И лучшего не удумал, как уйти внеочередным. Не силен оказался духом защитить жену, когда ширял ее Мокей за безродность, за худобу. Раскис, когда, выглядев в ней бабу, полез до нее, пугая возможностью греха». Еще говорили об Иване, будто не удержал он сабли в предсмертной хватке и, упав, остывал, не сжимая ее рукоять. За этот позор жалела Мокея станица. Может, напраслину возвели, но не спорил Мокей, сглатывал, так походило все на сына, которого с появлением невестки недолюбливал, отсылал, куда мог, и если бросит, бывало, на него за день взгляд-другой из-под насупленных бровей, то и то ладно.
Едва сердце Мокея отозвалось на невестку, он будто прозрел. Пусть она относилась к Ивану ласково и верно, заботливо дальше некуда, стал он примечать, сколь много в этом самопринуждения: от иконы, от долга. Оглянется, бывало, на красный угол и вон из избы, словно застигнутая на дурных мыслях, а то спешит ненароком мужа тронуть. А тот и радешенек, глупый. Не входит в истинную причину. Иван-то ничему, кроме нее, и не светел, все скучно выходило, не стой она перед глазами. Она с шерстью возится — тут же он. Уставится да так и засидится, дело не стронув. Так ей подчинился, что другая давно б воду на нем возила, а она, сказать, работу с плеч не сваливала. От совести, видно, с излишком на спину крячила. С того и подорвалась до поры.
Сам Мокей, когда собственная баба обваривала его взглядом из-за занавески в углу, где помирала с осени, горбился, давя неладное в душе, злобился на нее и всех и гулял дня по три. Потом пообвык, и пришел срок, не по-христиански сухо зажег свечку. Хуже чужого. Тех же дней, что стоял в дому гроб с невесткой, не помнил. Заплетая ногами по комнатам, пугал старушек, нехорошо поминая жену, утянувшую за собой невестку. Безвозвратно почувствовал себя стариком. Кто и как до похорон жил под его крышей, не ведал, едва ли помня, что есть еще люди. Не тверд на ноги был Мокей и на кладбище, где степной ветер влипал в глаза, набивался в кудри пылью со свежих могил.
Но наутро подошел Мокей к печи и так, словно повседневное дело, заболтал кашу. Не умом, даже не сердцем, а не терпящим возражений чутьем на выживание рода принял Мокей заботу о двух сопляках, чьей единственной опорой остался. На помощь пришел старый осокорь с переломанным стволом, виденный однажды в молодости. Крона его, уроненная в траву, упрямо зеленела. Мокей любил деревья, — может, от малости их в его краю. Старый казак много размышлял о старом осокоре. Когда-то и он ласкал глаз, но давно спотыкаются чрез ствол, обходят могучий корень. Но зарастает он новыми побегами, зеленеет его крона. Всему свое время, но вот так вышло, что от него, Мокея, зависит: засохнут или наполнятся соком Никитка с Никол кой.
Не в малом сведущ был Мокей Поляков. В чем годами, в чем по любви к походам, к разного рода отлучкам, когда свободный от зора станицы, ее суда, бывал особенно весел и предприимчив. Понимал Моксй, как не просто выдвинуться на сотню верст во враждебную степь. Не просто пустить корень под корчующим ветром. Как тут угадать решение? Как оставить обжитое? Но понимал он и то, как можно развернуться на этой десятиверстной пропорции, что жалуется от реки но всему течению Илека.
Новоилецкая линия. Здесь не спрячешься за спинами по безлюдью. Не утаишься от врага, чей конь с ходу прорежет ее галопом в двадцать минут. С века вечного нарабатывало казачество чувство, с коим теперь стал изначально рождаться казак. Без этого не выдюжит, подскользнегся народ на краю, сойдет с линии и погубит себя и осевших за ним, доверивших ему спой живот.
Из письма П. К. Эссена министру иностранных дел К. В. Нессельроде
«Милостивый государь,
граф Карл Васильевич!
Входя во все предметы управления вверенного мне края, я поставил обратить внимание на часть пограничную, яко важнейшую из обязанностей моих, и вследствие того требовал от здешней Пограничной Комиссии объяснений, когда и на каких правилах оная учреждена, какими чиновниками наполняется, какого рода входят в ведомство ее дела и каким порядком отправляются оные…»
Отложив перо, Эссен взял в руки поданную ему днями записку. Ни бумага, ни блеклый писарский почерк не удовлетворяли, но отсылать на переписку было не просто поздно, а и бесполезно — местным канцелярским душам далеко до петербургских копиистов.
Читать дальше