Тот разговор с Лигачевым был краток. Он попросту предложил мне прекратить ломаться и велел понятно сказать, что мне надо для полноценной работы в Москве. Моя кандидатура, подтвердил он, уже обсуждена на всех уровнях, так что нет смысла судачить о том, хочу или не хочу я редактировать «Огонек». Все-таки я спросил: почему все так уперлось в меня? Лигачев медленно повел взглядом и так же неспешно ответил: «Мы изучили много кандидатур. Одних отвергли, другие доказали, что с делом не справятся. Большинство из тех, кто не прошел, в качестве альтернативной кандидатуры указали на вас. И еще одно: мы весьма подробно изучили вашу биографию. Вы постоянно были в центре внимания, но у вас никогда не было собственной мафии».
– Но без собственной мафии я пропаду! – не удержался я.
– Не пропадете. Приходите. Поможем. Звоните, буду вам рад.
Меня принимали в команду и велели никого не приводить с собой. Лигачев умел быть деловым человеком и четко давал понять, что если положусь на него – не пропаду. С ним положено было не рассуждать, а слушать. Впрочем, позже он напишет в книге воспоминаний, что мое назначение было одной из самых серьезных его ошибок. И на большевистскую старуху могла случиться проруха…
В тот раз мы обменялись с Лигачевым еще несколькими короткими репликами и моя попытка покалякать о литературе была пресечена – не до того, мол. Рядом с такой могучей силой, как воля партии, литература была несущественна. Затем Лигачев поглядел на стенные электронные часы и сказал этак небрежно:
– Заболтались мы с вами. Еще будет время наговориться. Пойдемте-ка со мной…
Он буквально за руку подтянул меня к боковой двери своего кабинета и пригласил следовать за ним. Я ступил в соседнюю комнату, где лица собравшихся были странно знакомы, будто я стоял в праздничной колонне на Красной площади и глядел на ГУМ, увешанный портретами. В те времена такое одномоментное скопление вождей еще впечатляло. Лигачев тем временем подошел к центральному креслу во главе стола и, не приглашая меня сесть, сказал: «Вот хочу вам, товарищи, представить Коротича. Вы его должны знать. Есть предложение утвердить его редактором «Огонька». Все промолчали, лишь кто-то, Зайков кажется, сказал, что почему бы и нет, человек известный.
Лигачев добавил, что из Ленинграда и с Украины забирать людей в Москву трудно, не отдают, но вот взяли Зайкова из Ленинграда, и ничего не случилось, а теперь взяли Коротича из Киева, и тоже ничего, переживут.
– Нет возражений? – еще раз спросил он.
Все молчали.
– Вы свободны, – сказал Лигачев, и я вышел вон.
Насчет свободы он, конечно, загнул. Об этом я подумал уже в приемной, где кроме секретарей и охранников никого не было. Хороши шуточки: только что меня назначили работать в другой журнал и другой город. Яковлев развязывал гордиевы узлы долго, стараясь ничего не повредить, а Лигачев рубил их сплеча. Собственно говоря, меня вызвали, чтобы информировать о новом месте работы, повернули в нужном направлении и дали пинка под зад. На их, чиновничьем, языке это называлось «ленинская работа с кадрами» (через полгода Вадим Бакатин сказал мне, что на том же заседании его утверждали секретарем Кемеровского обкома партии – я не помнил).
Мне стало даже интересно, как удастся сохранить лицо в новых обстоятельствах. Новый опыт наползал на старый, умножая его. Но я давно уже не был так прост, как начальству казалось. «Это он с виду такой мягкий, – говорили те, кто хорошо меня знал. – Черепаха такая твердая, потому что она такая мягкая». Возможно…
Лигачев был человеческим типом, совершенно противоположным моему. Он верил, что прежняя жизнь была лучше и надежнее («Я на работу шел как на праздник», – любил повторять он), и вообще – человек может быть счастлив лишь в массе, в толпе, в коллективе, в социальной среде. Только слившись с этой толпой, можно обрести внутреннее равновесие. Постепенно Лигачев превратился в стойкого оловянного солдатика партаппарата; чиновники любили его, как собственную мечту. Даже на последнем, XXVIII съезде партии он до конца боролся за право быть вторым человеком в полумертвой КПСС. Его отводили, оскорбляли, ему говорили слова, после которых можно было помереть от стыда. А он снова выходил на трибуну и повторял про ленинские идеалы. Он звал себя реалистом, но лигачевский реализм – это прежде всего хорошая память на догмы и непоколебимая вера в них.
Впрочем, было у него место и для личных привязанностей. Помню, как однажды, наставляя меня на путь истинный, он вдруг подошел к двери своего кабинета, отодвинул полочку в деревянной панели над дверью и достал оттуда два тома, роскошно переплетенные в красную кожу с золотым тиснением.
Читать дальше