Вот мы уже в Сент-Луисе и видим, как он переменился с прежних времен. Огромные портовые склады вышиной с гору. Все вольноотпущенные рабы собрались сюда, как выводок душ, и все лица, что видишь у реки, – черные, коричневые, желтые. Нет ни одного места, которого не коснулась бы их работа. Они таскают, кантуют и стропалят. Но выглядят уже не как рабы. Их десятник – черный, и командный рев вырывается из черных легких. И прежних кнутов больше нет. Уж не знаю, но мне кажется, так лучше. Но все-таки ни одного индейского лица мы с Виноной не видим. Мы не задерживаемся, чтобы отыскать червоточину в этом новом процветании. Нет, мы проносимся по городу, и что-то в нем есть неплохое, хотя, по всей правде, Сент-Луис обнищал из-за прошедшей войны, там и сям еще стоят разбитые снарядами дома, хоть и строительство в городе идет. У меня такое чувство, что здесь соприкасаются два мира. Американец ли я? Не знаю. Мы с Виноной занимаем свои места в отсеке пятого класса вместе с другой нечистой публикой. Путешествовать по реке – сплошное удовольствие. Старушка Миссисипи по большей части покладиста, и шкурка у нее ровная и мягкая. Что-то очень старое и все же такое юное. Река никогда не покрывается морщинами, разве в шторма. Нам выпадает хорошая погода, хоть леса вдоль реки и скованы льдом, по берегам тянутся бесконечные мили белых листьев-фестонов. Лианы оплетают замершие деревья, изморозь обертывает их, и уже начинаешь думать, что в этом лесу водятся ледяные змеи. Потом начинаются огромные просторы ферм и хлопковых полей в ожидании заблудшего солнца и земля под табак, расчищенная огнем. Эти небеса, которые Господь охотно показывает и не может не приукрасить роскошным бледным светом. Хоть я и озираюсь по-прежнему, боясь, что за нами следят, но не могу не найти утешение в этих мощных водах.
Моя милая Винона исцеляется от ужасного зрелища бойни, снова начинает разговаривать – теперь она как цветок, что своей красой посрамит и весну. Знаменитый цветок, который, видно, распускается в морозы. Прелестное дитя с ароматным дыханием, ее руки и ноги благоухают любовью и красотой. Я думаю, ей, моей дочери, пятнадцать лет, но кто скажет. Я зову ее так, хоть и знаю, что она мне никакая не дочь. Ну хорошо, скажем, приемная дочь, подопечная, плод странного, запрятанного глубоко в душе инстинкта, который даже от несправедливости урывает себе крупицу любви. Ее ладони как две карты родной земли – линии старыми тропами тянутся к дому. Ее прекрасные мягкие руки с изящными пальцами. Ее прикосновения, подобные правдивым словам. Дочь, которая мне не дочь, но которой я как могу стараюсь быть матерью. Разве не это – моя задача в сей юдоли, где подстерегает ненасытная смерть? Наверно, так. Не иначе. Грудь у меня раздувается от безумной гордости, что я возвращаю Винону домой. Мы отбили телеграмму из Сент-Луиса, что едем, – после того, как мы достигли реки, я уже не решался подавать знаки. Так и вижу Джона Коула – как он получил весть и стоит с трепещущим сердцем, надеясь на приезд Виноны. На крыльце, вглядываясь в даль – не летят ли домой две пташки. Часть пути из Мемфиса нам предстоит проделать пешком – есть перегоны, где дилижанс не ходит. Но мы будем идти вперед, разглядывая фермы и зная, что с каждым шагом становимся все ближе и ближе к дому. Какие бы опасности и ловушки нас ни подстерегали, мы достигнем момента будущей встречи. Так думал я про себя. Широкая река скользила назад под плоским днищем парохода. Хоровое пение пассажиров и молчание карточных игроков. Всю работу на пароходе исполняли чернокожие, словно везли избранные белые души в рай. Момент, когда что-то остановилось, зависло в воздухе. Сладостный путь по реке.
Добрались до Мемфиса. Я знаю, что моя одежда страшно воняет. Панталоны пропитаны мочой и калом. Ничего не поделаешь. Но мы ночуем на постоялом дворе, моемся, а на следующее утро, собираясь снова в путь, чувствуем, как вши выползают обратно на чистое тело. Ночью они прятались в швах нашего платья, а теперь, словно эмигранты по старой Орегонской тропе, ползут по странной Америке наших тел.
Долгий холодный путь до Париса. Вот уже ферма виднеется вдалеке. И мы в объятиях Джона Коула.
Это Джон Коул говорит Розали и Теннисону, что мне теперь придется ходить в платье. Я рассказал ему все перипетии в нашей постели – все, что случилось, все мелкие подробности и все крупные. Рассказал ему все, описал печальную кончину Старлинга Карлтона. Джон Коул говорит, что в делах человеческих часто соперничают три вещи. Истины борются между собой. Такова жизнь, говорит он. Лайдж Маган любил этого потного толстяка и сильно опечален его смертью, но Джон Коул не говорит ему, что это я прикончил нашего товарища. Джон Коул встал бы драться плечом к плечу с этим человеком, да часто и вставал, и закрыл бы его собою от беды, но тот был не прав, когда надумал и решил убить Винону. Чертовски, по-черному не прав. Джон Коул говорит Лайджу – мы не знаем, что грядет, но лучше всего, если никакого Томаса Макналти здесь не будет. Розали не поднимает шуму из-за этого. Теннисону вроде бы наплевать. Он по-прежнему разговаривает со мной, но так, словно я женщина. Очень вежливо и приподнимает шляпу, когда со мной здоровается. Доброе утро, мэм, и все такое. Доброе утро, мистер Бугеро. Так мы и живем. Плачущая горлица находится в цветущем здравии, но пока не покидает нашего обиталища. Джон Коул таскает ей контрабандой лакомые кусочки со стола. Это не преступление.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу