Графиня, измученная, потерявшая уже всякое самообладание, по ночам шарит в комнате Толстого, ищет его дневники, выслеживает все и мучает несчастного старика. Иногда он запирается от нее, и тогда она стоит у запертой двери и просит прощения: «Левочка, я больше не буду…».
«После обеда начались упреки, что я кричал на нее, — запи сывает он в этот свой несчастный дневник, — что мне надо пожалеть ее. Теперь одиннадцатый час, она не выходила, и мне тяжело. От Черткова письмо с упреками и обличениями. [119] Курсив автора.
Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти от всех…»
Уйти от всех — вот страшная правда, вот приговор всем: и другу-христианину, и совсем обезумевшей в борьбе жене, и сыновьям, и всем, всем, всем, кто создал для старенького, слабенького Толстого этот нестерпимый ад. Но он все терпел, все боролся, все хотел — и совершенно справедливо — остаться на своем месте. Еще 10 октября, узнав, что я собираюсь переселиться с Кавказа в коренную Россию, он сказал мне:
— Жаль, жаль: я всегда за status quo… Надо уметь жить во всяких условиях…
Узнав от меня, что составленный мною сборник «Голоса народов», посвященный религиозным течениям в России, Персии, Индии и прочее, идет слабо, он сказал мне, чтобы я непременно выслал часть издания ему: он очень одобрял этот труд мой и хотел рассылать его вместе со своими книгами. А незадолго перед этим, в одну из хороших, интимных минут, он говорил мне:
— Я мог бы уйти из этой обстановки и жить так, как мне хочется, — мне-то, правда, было бы хорошо, а они? Нет, надо быть не там, где тебе хорошо, а там, где нужно. Любить человечество легко, а вот трудно любить ближних, тех, до которых рукой достать можно…
Прощаясь со мной 11 октября, и графиня, и он взяли с меня слово непременно заехать к ним на обратном пути из Москвы: значит, не хотел, не думал он уходить. Записи в его дневнике за это время тем не менее говорят о его нарастающем желании уйти, хотя иногда и прорывается другое: «нынче в первый раз увидал возможность добром, любовью покорить ее, — записывает он 29-го сентября. — А х, к а б ы…». [120] Разрядка автора.
Но покорить не удалось, не сумел, и вновь дневник переполнен думами об уходе, и он ловит себя «на грешном желании, чтобы она подала повод уехать».
В эти дни у него остался переночевать крестьянин М. П. Новиков, которого он очень ценил и уважал. Новиков так рассказывает об этом вечере:
«… А помните, Лев Николаевич, два года назад вы писали на мое приглашение навестить меня, что „если бы я даже хотел, я не мог бы поехать к вам…“ — сказал Новиков. — Для меня так и осталось непонятным, почему вы не могли поехать…
— Тогда, — перебил меня Толстой шутливо, — было время строгое, а теперь конституция, я со своими поделился или как это у вас говорят? Отошел от семьи, кажется… Теперь я здесь лишний, как и ваши старики, когда они доживают до моих годов, а потому совершенно свободен…
Заметив, что я принимаю это за шутку и слушаю его недоверчиво, Толстой перешел на серьезный тон.
— Да, да, поверьте, я умру не в этом доме. Я решил уйти в незнакомое место, где бы меня не знали. Может, я впрямь приду умирать в вашу хату. Только я наперед знаю, вы меня станете бранить: ведь стариков нигде не любят. Я это видал в ваших крестьянских семьях. Я ведь стал такой беспомощный и бесполезный… — произнес он упавшим голосом.
Мне стоило больших усилий, чтобы не расплакаться при этих словах, и Толстому, видимо, тяжело было это признание…»
Когда Новиков лежал уже в постели и засыпал, Толстой снова пришел к нему и, присев к нему на постель, в темноте сказал тихо и отрывочно:
— Я к вам на минутку… Я ведь от вас никогда не скрывал, что я в этом доме киплю, как в аду, и всегда думал и желал уйти куда-нибудь, в лес, в сторожку или на деревню к бобылю, где бы мы помогали друг другу, но Бог не давал мне силы порвать с семьей, моя слабость, может быть, грех, но я для моего удовольствия не мог заставить страдать других, хотя бы и семейных… А теперь вижу, что и для семейных будет лучше, меньше из-за меня будет спора, греха…
Старушка М. А. Шмидт всячески уговаривала его не уезжать — «да и моя совесть не дает», — прибавляет он в дневнике от 26 октября.
И, наконец, лавина сорвалась.
«28-го Окт. Лег в половине 12-го. Спал до 3-го часа, — записывает он. — Проснулся и опять, как в прежние ночи, услыхал отворяние двери и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это С. А. что-то разыскивает, вероятно, читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяется дверь и входит С. А., спрашивая о „здоровье“ и удивляясь на свет, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет — сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу