Я знаю: провиденье проделывает с нами дьявольские штуки, ему весело, оно ставит капканы и заливается самодовольным хохотом, как только мы в них попадаемся. Когда мне тяжко, я беру в руки "Энеиду" — тот, кто ее написал, был мудрец, добродушнейший из людей. И уж он-то, Вергилий, хорошо знал, что спасительна — одна только любовь. Да и то не всякая. А та, что отдает все. Не просит. Вот она-то и благотворна, она-то и есть живительная отдушина.
Что же до нас, мы, Растрелли, никогда не стремились к ложным благам. Не гнались за чужим. Если господь не оставит, мы свою токкату в жизни сыграем! Наседки — эта ленивая живность — нам не нужны. Мы сами, своим природным теплом высидим яйца, выведем своих цыплят, своих деточек, свое художество. Будут за это платить или не будут — не столь важно. Но лучше, когда вовремя платят…
Все это пришло мне на ум, и я совсем позабыл о своих гостях, которые продолжали сосредоточенно разглядывать все наработанное мной.
Я поспешил к ним, чтобы дать нужные поясненья.
В портрете царя, который скульптор Растрелли выполнил, в каждой его отдельно взятой части проглядывала рука мастерового, искусного мастера. Петр молча и долго смотрел на свое изображение. О чем думал сейчас этот высокий и странный человек с сильной шеей и большими лопатками землекопа — Растрелли не знал. Царь виделся скульптору сильным мужчиной, решительным, импозантным. А Петр подумал, что когда-то он и был именно таким. Был, да состарился. Стройности нет. Здоровья тоже нет. Да румянца, как у этого Франческо, нет.
Простое дерево под резцом скульптора обрело значительность и даже какое-то неуловимое величие. Для такого замечательного мастера, как граф Растрелли-старший, первейшей задачей было выражение главной сути императора Петра. Конечно, как он ее понимал. А понимал он ее, надо сказать, весьма верно, точно и даже с большой проницательностью. Пожалуй, в то время во всей Европе не было художника, равного скульптору Растрелли по умению так широко и свободно мыслить в пластике. По-грудный портрет царя работы Растрелли был далек от всякого заискивания. В нем не было и намека на привычную напыщенную парадность. Художник высказал свое искреннее суждение о человеке, который представлялся ему титаном — и по характеру, и по силе духа, и по готовности преодолеть любое сопротивление ради общего блага России.
Особенно удачной вышла в портрете голова. Она таила в себе такую полноту жизни, а большое лицо несло такой отпечаток ума, что персона сия во всей точности могла доставить до самых отдаленных потомков истинный лик великого российского преобразователя. Она была живая. Скульптор претворил в материале самое величие.
А теперь государь всероссийский стоял рядом — непомерно высокого роста, опустив книзу тяжелое смуглое лицо. Стоял полный беспокойства и тревоги, изредка шевелил губами, выговаривая неслышные слова, и молил бога избавить его от страшного бедствия. Оно надвинулось на царя вдруг, вплотную, держало мертвой хваткой.
Ждать помощи извне — это он тоже знал — было напрасно.
Решать предстояло ему самому.
Перед лицом тяжких напастей, военных поражений и неумолимых провалов в государственных делах, которые всегда неизбежны в такой обширной державе, он старался терпеть, преодолевать, ломать и стоять на своем твердо. Даже у врагов своих он вызывал удивление стойкостью и солдатской надежностью.
А вот перед страшным, почти неживым лицом собственного горя он был слаб, немощен, растерян, болен. Был не Петр Великий, а обыкновенный человек.
Это надвинувшееся на него бедствие был его сын Алексей. Что он представлял из себя на самом деле — царь понять так и не смог. Не понимал, что творилось с его убыточно-темной душой, не понимал, как изувечилось это доброе сердце, не понимал, откуда в сыне побралось столько изменнической злобы к отцу. Петр от всего этого страдал так, что его била судорога. Испытывая самые острые муки, он все же приказал вице-канцлеру Шафирову применить к сыну пытку. И сам при этом присутствовал.
А дома Петр запирался в кабинете, лежал часами, отвернувшись к стене, никого не хотел видеть. И лицо у него было раздавленное и пустое.
Ничего этого в портрете Растрелли, разумеется, не отражалось.
Глядел на себя царь и видел человека энергичного, с ясной головой и светлым разумом. А у него сейчас ни того ни другого. Мог бы он надеяться на прощение бога за все свои жестокости и прегрешения? Такого знания ему дано не было.
Читать дальше