Сегодня деревня притаилась, безмолвная, сонная, перепуганная. Кое-где скрипнут двери, появится кто-нибудь и снова исчезнет на сеновале или под навесом. Только собаки во дворах остервенело заливаются, набрасываются на невиданных гостей — солдат, которые уже рыскают там и сям в поисках харчей и кормов.
Наконец пастушата собрались гнать овец на луга. С некоторых усадеб выпустили коров; изголодавшиеся, с запавшими боками, они еле держались на ногах. Весна в этом году запоздала, из-за спора с поместьем до сих пор так ничего и не выяснили насчет пастбищ, потому и пастуха не наняли. Теперь, после вчерашнего, многим казалось, что не только выпас, но все прочие дела и труды сошли с обычной колеи и неведомо когда наладятся.
Микутис Бальсис гнал коров мимо Кедулисова двора. Он юркнул в ворота и, заметив Катре возле забора, странно замахал руками, показывая на сеновал, и снова шмыгнул на улицу. Она поняла — возвратился Пятрас. Бежать бы поскорее к Бальсисам. Но отец еще спал, а пока он дома, Катре не решалась уйти, чтобы не возбудить у него подозрений.
Так прождала до завтрака. Старик встал, но сердито околачивался в избе, слонялся по двору, не зная, за что взяться, и все исподлобья косился на Катре.
Обиднее всего ему было из-за Ионаса. Чего этот сморкач лез, куда не надо! Теперь после розог скулит, как собака.
В это время у ворот остановилась повозка, с нее ловко соскочил Мацкявичюс, зацепил поводья за изгородь и вошел во двор. Кедулис чуть трубку из зубов не выронил. Дурное предчувствие резануло по сердцу, но, скрывая неприятное удивление, старик поспешил встретить редкого гостя.
— Да будет прославлен Иисус Христос, — снимая шляпу, поздоровался Мацкявичюс.
— Во веки веков, — отвечал Кедулис и нагнулся поцеловать ксендзу руку.
Мацкявичюс руки для поцелуя не дал и дружески похлопал старика по плечу:
— Ну, как дела, отец? Не ждал меня, а?
— Да уж, нечаянно вы нас посетили.
— Много у вас неожиданного произошло. Ну, веди в избу. Потолкуем.
В избе все встрепенулись. Мать и Катрите обрадовались, догадываясь о причине приезда Мацкявичюса. Даже Ионас, лежавший ничком на лавке у печи, и тот, несмотря на горевшую спину, повернулся на бок, чтобы лучше видеть и слышать гостя.
Мацкявичюс прежде всего к нему и подошел.
— Исхлестали окаянные, а? — спросил он шутливо и сочувственно. — Сколько всыпали?
— Шестьдесят, ксендз.
— Больно?
— Тогда болело. А теперь свербит и горит.
— Чем лечишься? Горелкой смачиваешь? Мокрые тряпицы прикладываешь? Приложи листья подорожника. Жар повытянет.
— Ладно уж, ксендз.
— В первый раз отведал?
— В первый.
Мацкявичюс притворно удивился:
— Так какой же ты крепостной, коли розог еще не пробовал?! Для крепостного это хлеб насущный… Вишь, молод еще. А ты, отец, как?
— Э, чего там, ксендз! Розгам счет потерял.
Мацкявичюс вдруг стал серьезным:
— А я говорю — мало тебя драли, отец. Ежели бы побольнее пороли, может, и побольше бы ума тебе в голову вбили, может, ты бы понял, что от поместья деревенскому человеку добра ждать нечего.
Кедулис уже смекнул, куда гнет ксендз. Перечить ксендзу не полагается, а все-таки подмывало. Зачем ксендз суется, куда не надо?
— Что поделаешь, ксендз, — молвил он почтительно, но твердо. — Как умеем, изворачиваемся. Кто же враг себе и своим детям?
— А ты, Кедулис, как раз и есть детям недруг, — поймал его на слове Мацкявичюс. — Только злейший враг может посылать свою дочь в поместье, к черту в лапы. Правду люди говорят: в имении — как в аду!
— Пусть остережется. Не маленькая. Да и паи уже, говорят, не такой прыткий. Старость…
— Веришь управителю, наймиту Скродского, такому же дворовому псу, как они все? Хочешь правду разведать, отец, так спрашивай не Пшемыцкого, а простого помещичьего работника, кучера Пранцишкуса или другого, — они тебе скажут, если сами не одурели от объедков с панского стола, как лакей Мотеюс. Я все знаю, отец, что в барских хоромах творится, и тебе говорю: не гони дочь в поместье!
— Житье трудное, дома она лишняя, а в поместье заработает копейку-другую. И пана задобрит. Говорят, поля будут определять, выкуп устанавливать. Кто с паном по-хорошему, с тем и пан по-другому, — доказывал Кедулис.
Мацкявичюс опровергал все это, но старик не сдавался:
— Говоришь, ксендз, в поместье люди распущенные? А в деревне не распущены? Кто на нас эту беду накликал? Не такие ли ветрогоны, как Бальсисы, Пранайтисы? У Бальсиса небось запрещенные писания нашли — против панов, против власти, против царя. Из-за нескольких охальников четыре деревни рыдали. А сами улепетнули, паскудники, попрятались. Ну, только бы мне их где-нибудь разнюхать — сам полиции в руки передам! — уже не сдерживаясь, яростно крикнул Кедулис.
Читать дальше