Злоба ослепила Ивана. Он не успел ничего сообразить, как был опрокинут на землю. Над ним кто-то тяжело засопел и крякнул: тупая боль обожгла ему грудь, перед глазами полыхнули красные круги, и он провалился в темноту…
Очнулся он не скоро, с трудом приподнялся и сел. Придерживаясь руками за какой-то забор, он встал на ноги и осмотрелся: узнал двор князя Мстиславского…
«Вот паскуды!» — мелькнуло у него, когда он сообразил, куда его затащили холопы.
Острая боль пронзила виски и отдалась во всем теле. Он поморщился, ощупал лицо, понял, что его здорово избили. Он выбрался из канавы на мостовую и снова увидел колокольню Ивана Великого. Та плыла все также в поднебесье и блестела позолотой, равнодушная ко всему в мире и к тому, что вот только что произошло с ним, с Иваном.
И он с чего-то обозлился на Москву, на ее скандальных и жадных жителей и на эту золоченую колокольню, вселенским пупком торчавшую посреди деревянных кремлевских изб и вонючих дворовых пристроек, разбросанных вперемежку с конюшнями и теремами. Обозлился он и на усохшую зелень огородов, опоясанных сточными канавами, в одной из которых он только что валялся, брошенный туда, как паршивый пёс, московскими холопами.
Он заскрипел зубами и замотал головой. Рукавом кафтана он вытер заслезившиеся глаза и медленными шажками побрел к колокольне. Выйдя на площадь, он обогнул обширную усадьбу, бывшую совсем недавно за боярином Никитой Годуновым, родным дядькой царя Бориса, и поплелся вниз, к Троицким воротам.
У Кутафьей башни, за подъемным мостом, он свернул направо и спустился на берег Неглинки. Став на раскоряку, он попробовал было дотянуться до воды. С первого раза это не удалось. Он усмехнулся, подумав, что сейчас стал похож на Дарью, жену. Та, когда была беременна, с большим животом, обычно теряла устойчивость и приобретала ее по-новому, фигуристо изгибалась для баланса.
Он присел на сырые, почерневшие от времени сваи, нагнулся и зачерпнул ладошкой воды. В боку что-то резко кольнуло и тут же отпустило.
Он умылся, почистил кафтан, приободрился, подвигал плечами, чувствуя, как с каждым мгновением возвращаются силы.
Отдохнув, он выбрался назад на мостовую и пошел по Никитской.
Стоял теплый осенний вечер. Было сухо и по особенному тоскливо, как обычно бывает в большом городе сельскому жителю, каким он и был по натуре. Он родился и вырос в селе. Сначала это была крохотная вотчинка его родителей. Потом она приросла небольшим поместьицем: временный дар за крепкую службу его отцу, мелкому служилому, не поднявшемуся выше сотника, как и он в нынешнюю пору. Здесь же, в большом и падком на все заморское городе, на бревенчатых мостовых которого, не ровен час, можно было и покалечиться, особенно по пьяному делу, осень выглядела совсем по-иному. И от этого, и гадкого состояния на душе сердце у него стиснула боль, и он ускорил шаг.
На постоялый двор он притащился поздно, когда уже все сургутские были в сборе.
Тренька сидел с казаками за столом, пил бражку и о чем-то оживленно болтал с ними. Увидев его, он разинул от удивления рот, икнул и громко загоготал: «Га-га-га!.. Вы только гляньте на него, казаки, а!.. Гы-гы-гы! Вот это я понимаю! Хо-хо-хо! Как отделали-то!»
Иван бросил на него равнодушный взгляд, грубо толкнул в бок казака: «Подвинься», — и сел на лавку. Взяв из миски пирог с капустой, он стал медленно жевать его, осторожно ворочая челюстью, как старый беззубый пёс.
— Я же говорил тебе, это не Сургут, — сказал Тренька, успокаиваясь и с интересом разглядывая его разукрашенную физиономию. — Вишь, как накостыляли!.. Скажи, слава богу, не порешили. Не то мы сейчас за-место этого, — стукнул он пальцем по кляге с бражкой, — поминальную глушили бы. Ха-ха-ха! Ну и мастак же ты, встревать в разные канительки! Где это тебя так? И кто тот молодец, что отдул самого сотника! Грозу остяков и вогулов! А, Иван?.. Это тебе не киштымы! Хо-хо-хо! И не аманатов драть за косы! [5] Кляга — баклага, фляга, плоский бочонок; аманат — заложник; киштымы (кыштымы) — феодально-зависимые люди, платившие дань феодальным князькам, обычно другой народности.
— Ладно, будет тебе. Налей-ка лучше, — показал Иван на кружку.
Тренька налил ему. Он выпил. От выпитой бражки сразу исчезли усталость и боль. Внутри у него словно что-то оттаяло. Стало легко, и ушла неприязнь к шумному городу, с его кабаками, ярыжными, наглыми холопами и боярскими сынами, кичливыми, хотя и влачившими полуголодную жизнь в осажденном городе.
Читать дальше