В этом неразрывном ряду произведений, созданных мастерами советской прозы об историческом прошлом своих народов, закономерно назвать и романы старейшего писателя, аксакала узбекской литературы Назира Сафарова. И широко известный, общенародно признанный роман «Навруз», приблизивший нам, современным читателям, героику и трагедию Джизакского восстания 1916 года, рассветную зарю Великого Октября, ярко пламенеющую над обновленной революцией древней землей. И новый, недавно завершенный роман «Гроза», чей заглавный поэтический образ, несомненно подсказан писателю тем же неодолимым «вихрем Октября», который смел «все тяжелое и горестное».
Роман называется «Гроза», хотя действие его, лишенное точных хронологических обозначений — лишь некоторые исторические реалии указывают на конец прошлого века, — разворачивается не в грозу, а скорее в предгрозье. Но в таком опережении событий, которым еще только предстоит свершиться во второй книге романа — писатель работает над ней в настоящее время, — заключен большой емкий смысл. Природная гроза, бушующая над миром, где затерялись горемычные влюбленные, уже предвещает грозу социальную, чьи сполохи разгораются в душах людей негасимыми искрами вольномыслия и свободолюбия. Втягивая в свое необратимое движение человеческие судьбы, народная история непрерывно торит, прокладывает себе путь вперед и пока что отдаленные, но все более слепящие вспышки молний, все более гулкие громовые раскаты сопровождают ее неумолчный ход.
Творческая многогранность — в природе писательского таланта. Истинный талант не терпит повторов в стиле, манере, интонации повествования. «Гроза» — произведение принципиально иной образной структуры, нежели «Навруз». В отличие от предыдущего, в новом романе Назира Сафарова нет ни исторически реальных героев, ни действительных, доподлинных событий, творческое воображение, художественный вымысел выходят здесь на открытый простор, не стесненный ни документальными свидетельствами эпохи, ни автобиографическими воспоминаниями писателя. Туго скрученный динамичный сюжет не чурается приключенческой интриги, направляемой волей неожиданного, непредвиденного и непредсказуемого случая, рокового стечения или счастливого совпадения происшествий. Таковы первая встреча Хатама и Джаббаркула-аиста, вызволение Джаббаркула от неминуемой гибели у Чертова моста, смерть Маматбая на улаке, разбушевавшаяся стихия природы, ставшая причиной болезни и увечья Додхудая, бухарская Одиссея Ходжи-цирюльника в доме мударриса, которого он до этого спас от грабителей. Имеет место и до поры до времени не разгаданная тайна, которую заключает судьба героев — Ходжи-цирюльника, Хатама, Турсунташ. Такая нескрываемая занимательность действия, частые его перебросы во времени и пространстве, нередкие перебивы вставными новеллами-воспоминаниями, возвращающими нас к причине, из которой «проистекает следствие», подобно тому, как «из глины возникает строение», — все вместе указывает на самобытную поэтику дастанной повествовательной традиции. Своей опоры на нее писатель не только не скрывает, но подчас даже усиленно демонстрирует то прямым вмешательством в действие вроде: «Теперь скажем несколько слов о суфии…» или обращением к читателям, которым «уже известно» рассказанное прежде, то литературной реминисценцией, иногда даже цитатной, в авторской речи и речи героев, уподобленных Зухре и Тахиру, Лейли и Меджнуну; или ориентацией лексики на устойчивые ряды образных ассоциаций (луноликие девушки-красавицы, хрустальные слезы-росинки на ресницах, как на лепестке цветка, невысказанные вслух тоска и печаль, лежащие на сердце камнем, и т. д.) Стилизация? Безусловно. Но не как литографическая копия, тиражированный оттиск с образца. Как намеренно обнаженный прием. Как средство социально-исторической конкретизации характеров и обстоятельств. Повествуя о «делах давно минувших дней», писатель воссоздает их так, как они преломлялись в народном мировосприятии и самосознании, отвечая сложившемуся пониманию добра и зла, красоты и уродства.
Той же художественной задаче служит вовлечение в повествование восходящих к народному творчеству, веками отшлифованных разговорных форм, будь то неторопливая наставническая беседа самородных философов-мудрецов (в духе ее выдержан диспут Ходжи-цирюльника и Карима-каменотеса о смысле бытия, правде и неправде, вере и безверии) или искрометное острословие аскиячи с его широким — от лукавого юмора до едкой сатиры — ироническим диапазоном (таковы ответные реплики Хатама на богонравные сентенции ханжи и лицемера Додхудая, диалоги молодого Ходжи-цирюльника и дочери бухарского мударриса). К эстетике народного творчества, закрепленной литературной традицией дастана, восходят и другие изобразительные приемы, выразительные средства, к которым также свободно прибегает писатель. Это и одухотворение природы с обобщающей символикой ветра и бури, ливней и снегопадов, весеннего пробуждения земли, пахоты и сева, журавлиного клина в небе, ночных звезд — знаков-предначертаний человеческой судьбы. И иносказательность сновидений-пророчеств, плачей-причитаний, в условной образности которых по-своему опосредованы духовные реалии жизни, бытующие в ней представления и верования. И развернутое живописание бытового колорита празднеств, зрелищ, обрядов, приближенных пестроцветьем и многоголосием бухарского базара или задором и азартом улака — «древнейшей мужественной» игры-состязания. Так самой образной системой повествования заявляет о себе эстетическая категория народности. Ее многоразличные проявления выступают образующим началом, цементируют единство содержания и формы, жанра и стиля на всех уровнях их структуры — от движущего сюжет дастанного мотива прекрасной, но обреченной любви, преград и препятствий на пути к счастью юных влюбленных до речевого строя, открытого напору народного словотворчества — пословиц и поговорок, афоризмов и анекдотов, поучений и назиданий.
Читать дальше