— Батюшка... Пётр Алексеич...
Плачет он или смеётся? Разумом помутился, что ли?
— Сторожа твои... Я хотел к тебе... Не пустили...
— И пошёл церковь громить, — обронил Пётр сурово. — Какой тебя лукавый попутал?
Брезгливо отодвинулся — умолять будет заблудший, обнимет ноги.
— Не встать мне, ох! — истерзанное тело извивалось в рубахе, чересчур просторной, дырявой, с пятнами крови. — Червь я перед тобой раздавленный... Опричники твои... Кто попутал? Слово премудрости, заповедь Христова — не сотвори себе кумира, не сотвори, не сотвори, не сотвори...
Зашёлся, замолотил кулаками по порогу и замер. Царь слышал тяжёлое, свистящее дыхание — словно и грудь прохудилась у несчастного, как и рубище.
Еретик упорен и, следовательно, опасен, — сказал полицмейстер. Беспременно есть сообщники, тайная злокозненная секта, что Никодим, впрочем, отрицает. Пытки не исторгли ни одного имени.
— Спрашивали меня, — голос лежащего упал до шёпота. — Говорю, отец небесный со мной.
Нет, не просит пощады... А ведь знает, что его ждёт. И снова странное чувство у царя — как бы гордость за разбойника. Нет, за старого солдата. Носит в себе турецкую пулю, а сегодня раны от своих. За веру свою стоит. Наг и бос, а стоит... И ничем ты его не собьёшь, не купишь — стоит азовец.
За дурной его башкой, кургузо подстриженной, к оказии представить можно многое множество голов, в каждой своё, у каждого из подданных свой царь — мудрый или заблуждающийся, праведный или грешный, милостивец или жестокосердный тиран. Вдуматься — не один царь в России, а миллионы царей, — этак себя потерять можно...
— Что мне делать с тобой, шалопут? Попы не помилуют. Спасти жизнь можно раскаяньем, а иначе сожгут. И пепел развеют... Отмолишь грех, — заключил царь, наклонился и потрепал затылок азовца.
— А я горел, — встрепенулся тот. — Меченный я огнём. Миг один терпеть — зато блаженство вечное... Пели мне, как я в расколе-то хаживал. Вона, гляди!
С воплем повернулся набок, задрал рубаху. След пламени, спалившего баню со скитниками, был едва различим на исхудавшей ляжке.
— Убёг я от них... Стадо неразумное... Два перста складывай, а три не смей! Думают, бог считает. А ему... Ему хоть пятерней крестись, хоть чем... Смеёшься, государь? Твои попы не лучше, Христа в злато одели... А он хлеб сухой вкушал, из ручья пил и в земле Ханаанской... На что ему злато? Мудрому не нужно — тлен и прах... Кому поклоняемся? Нешто бог на иконе? Златой телец, имя ему Ваал, князь тьмы. Ты, государь, пошто дозволяешь? Не я святотатец, попы твои... Падут идолы, и возрадуется отец наш небесный, и вложит в руки твои меч святой. Секи фарисеев, государь, секи слуг Маммоны! Прокляты алчущие злата, прокляты гордые, ныне и присно... Речёт владыка, держащий семь звёзд...
Полилась невнятица. Он лежал теперь на спине, глаза закатились, устремлённые недвижно в закопчённый потолок, рот раскрылся, обнажив бескровные десны. Точь-в-точь юрод. Порода эта, знакомая по Москве, царю ненавистна. Он вышел.
Глотнул свежего воздуха, выбранился. Зачем слушал бред? Слушал и не спросил ещё раз твёрдо: кто надоумил? Какой лжеучитель? Девьер твердит: секта, тайное общество. Может, правда... Вспомнился старовер дикий, которого схватили у Летнего дворца. Нож отобрали...
Те, бородами заросшие, — враги. А этот, вишь, уповает на царя. Вообразил себе царя и верит в него свято. А коли видит Никодима бог, прощает ли его? Пожалуй, прощает. На что ему доски крашеные? Азовец своего царя возлюбил и на костёр готов встать из-за этой любви. Сохранил в памяти царя — бомбардира, в кафтане солдатском. Царя, который озлобил бояр, смел патриарший престол, презрел древние, священные обычаи. Небывалую показал власть. Спесивых принизил, а солдата уважил...
Тут и открылось царю: сам он и настроил еретика. Выдернутый из медвежьей глухомани, кинутый под Азов, а потом в Питер, обучившийся мастерству, набравшись кое-какой грамоты, начал он мыслить, начал искать опору догадкам своим в писании, в речах бродячих философов, коих на Руси тьма темь. Плод просвещения и таков бывает... Вот и ополчился азовец на церковь и на государя. Да, отделять себя негоже, ибо самодержец российский и церковь православная неразрывны суть.
На костёр лезет... Нет, допустить этого нельзя. Сие позор столице. Не было тут костров и быть не должно.
Попу азовец не покорится — царю только... Никогда не влекла Петра роль исповедника, да и недосуг было, при великом поспешании, выворачивать человеческую душу. К чему? Душа незрима, душа — потёмки. Для правителя, полагал он, существенны лишь поступки. Люди в деле познаются: одни оказываются полезны, другие непригодны.
Читать дальше